Stoff – Telegram
Stoff
5.09K subscribers
332 photos
2 videos
1 file
153 links
Stoff: 1.филос. материя,субстанция; 2.вещество; 3.ткань; 4.материал (учебный и т.п.); 5.материал (послуживший основой лит. произведения и т.п.); сюжет; 6.фам.эвф. наркотик, выпивка.

Для связи — https://news.1rj.ru/str/StoffvDtrch_bot
Download Telegram
«Есть ли жалость в мире? Красота — да, смысл — да. Но жалость? Звезды жалеют ли? Мать — жалеет: и да будет она выше звезд (в лесу)».

См. «Опавшие листья»


Красота без жалости не нужна. Если пользоваться образом Мелани Кляйн, это красота холодной пустой груди. Мраморная или даже фаянсовая, она лишена обнадеживающей глубины — сам ее вид воспринимается как издевка. Как напоминание о том, что когда-то полученное обещание, единственно важное обещание, было нарушено. Хотя, строго говоря, никто никому ничего никогда не обещал.

Приведенный выше фрагмент из Розанова хорошо иллюстрирует то, что сами по себе объекты не обладают ни эстетическим, ни, шире, аксиологическим содержанием: оно формируется у них исключительно в контексте отношений субъекта с значимыми фигурами, в первую очередь, в его ранних отношениях с матерью. В этом смысле вся красота мира – каскад отсветов сияния сверхценного первообъекта. Эхо пережитой любви.

Если потеря этого сверхценного объекта начинает восприниматься как нечто совершенно невосполнимое (например, при депрессии), то ценность объектов выцветает, как жухнут опавшие листья, а их красота замирает, становится холодной. Вместо того, чтобы быть знаком надежды, она начинает манифестировать разрыв.

#Entwurf
#Розанов
66
12 августа 2000 года затонула подлодка «Курск». Через несколько дней Владимир Бибихин напишет в своем дневнике:

«Вт. 15.8.2000. Полная луна, тихо, тепло; атомная подводная лодка легла на дно Баренцева моря, людям в ней дают задохнуться.

Пт. 18.8.2000. Сейчас, в 8.00 утра, два журналиста двух программ, ОРТ и НТВ, оба убежденно сказали, что говорят правду. (Жадная тоска по правде у всех нас.) Правда обоих была в том, что о «Курске» ничего не известно и военные ничего не говорят, кроме абсурда о столкновении с неизвестным тяжелым объектом и громадных пробоинах. От этой правды жуткое ощущение, что начальство ждет, когда умрут все внутри, чтобы не было свидетелей. И это не то что злая логика, а «икономия», чтобы всем было лучше и спокойнее».

#Бибихин
#проходящее
85
Stoff
12 августа 2000 года затонула подлодка «Курск». Через несколько дней Владимир Бибихин напишет в своем дневнике: «Вт. 15.8.2000. Полная луна, тихо, тепло; атомная подводная лодка легла на дно Баренцева моря, людям в ней дают задохнуться. Пт. 18.8.2000.…
Помню, как маленький сижу на дачной террасе, вожусь с конструктором, фоном через легкие помехи работает радио. Не разбираю, что там говорят. Но вдруг монотонность голоса рвется словом «Курск». Я не знаю, что это, но слышу волнение и тревогу. Голос перестает быть шумом и обретает смысл. И я понимаю: ЧТО-ТО произошло, происходит прямо сейчас.

В каком-то смысле это событие длится до сих пор. Мы живем в мире «Курска», Беслана, «Норд-Оста». Только икономия, первые признаки которой отчетливо проявились тогда, сейчас дошла до такой степени зрелости, что гниет прямо на наших глазах.

#проходящее
#Fetzen
91
Молчу
молчи
Молчу
молчи
Чутьем чутьем
Течем течем
Я думал мы о чем молчим
А мы молчали
Вот о чем

#Некрасов
#Entwurf

В «Языке философии» Владимир Бибихин писал, что «Текст есть ткань из молчания и слова». Молчание – слишком специфическое означающее. В зависимости от окружающих его — плавающих на его поверхности? — слов оно может быть как выражением предельной близости, так и манифестацией разрыва.

Причем переход от одного полюса к другому иногда случается почти мгновенно.
91
Как-то я уже писал здесь о том, что Фрейд размышлял о любви преимущественно экономически, концептуализируя ее главным образом как нарциссическую идентификацию. Иначе говоря, как выстраивание себя за счет образования прочной связи с другим, через утилизацию его — во многом сконструированного, фантазмического — образа.

Но в результате этот самый другой превращается в главную угрозу для цельности субъекта. Фрейд неоднократно отмечал, что из всех возможных способов согревания в мире дефицита любовь — вероятно, самый рискованный:

«Мы никогда не бываем более беззащитны по отношению к страданиям, чем когда мы любим, и никогда не бываем более безнадежно несчастны, чем когда мы потеряли любимое существо или его любовь».


За образом другого, как за экраном, субъект прячется от близости распада и смерти. Но, чем глубже и интенсивнее связь с ним, тем выше риск дезинтеграции. Этот риск — плата субъекта за иллюзию снятия разрыва, ведь

«на вершине влюбленности граница между «Я» и объектам угрожающе расплывается. Вопреки всякой очевидности, влюбленный считает «Я» и «Ты» единым целым и готов вести себя так, будто это соответствует действительности».


Довольно примечательно, что в «Недовольстве культурой» Фрейд, рассматривая состояния, при которых дистанция между Я и объектом снимается, сначала говорит о любви, и только потом о шизофрении.

#Entwurf
#Фрейд

Впрочем, даже у самого Фрейда можно найти намеки на возможность радикально иного любовного опыта — не сводящегося к утилизации. Но лишь намеки: концептуальное различение любви и влюбленности, а также любви и зависимости/созависимости появится позже.
66
Stoff
Многие думают, что, чтобы с мороком было покончено, необходимы особенно страшные, катастрофические события. Некоторые на этом даже строят своеобразную апологию насилия. Знаменитое «чем хуже, тем лучше». Но так это не работает. Чрезмерная боль травмирует…
Многие люди склонны к романтизации травмы. Они утверждают, что есть каузальная связь между мерой пережитой фрустрации и глубиной личности, ее гибкостью и цельностью. Кто-то даже ссылается на Виктора Франкла /кстати, хороший пост про него/, у которого действительно в текстах то и дело проскальзывает мысль, что экстремальные условия способствуют обретению личностного смысла.

Но клиническая практика — в особенности, с тяжелыми пограничными или психотическими пациентами — наглядно демонстрирует, что сама по себе боль ведет лишь к оскуднению и деградации. Она корежит. Глубина и интеграция, если и обретается, то не благодаря, а вопреки боли: за счет интернализированных позитивных объектных отношений, иначе говоря, пережитой ранее любви. Если ее критически не хватало, даже самая незначительная фрустрация приводит лишь к разрушению.

Все это намного лучше Франкла, профессионального психиатра, понимал поэт и фельдшер Варлам Шаламов. Описанный в его текстах лагерь — это практически совершенная машина по расчеловечиванию. Сохранение не то, что смысла, а минимальной аффективной сложности в его условиях является не более, чем погрешностью. Не заслугой, а случайностью.

И это важный момент. Будучи простым заключенным, Шаламов не создавал стихов. К поэтической практике он вернулся лишь в 1946 году, когда его положение в системе ГУЛАГа несколько улучшилось: ему посчастливилось попасть на фельдшерские курсы. До этого стихи не просто «казались ненужными» — они банально мешали выживанию. И Шаламов детально описывает, каких усилий ему стоило реанимировать, вновь развить в себе способность к сложному оперированию словом.

#Entwurf
#Шаламов
151
Ирония — это, в первую очередь, пластичность, отход от привычной однозначности в пространство зыбкого. Заигрывание с собственной тревогой. Хорошая, то есть горькая ирония всегда немного ужасает, в ней есть нечто фрустрирующее, но она же и обнадеживает. Будто, раз устойчивость мнима, а над всеми нами нависает пустота, то есть возможность сложить все каким-то другим, более ладным и менее ущербным образом.

В общем, в начале было слово, в конце будет ирония. Об этом, кстати, было у Сиорана в «Признаниях и проклятиях»:

«Последний значительный поэт Рима Ювенал и последний крупный писатель Греции Лукиан работали в ироничной манере. Обе литературы завершились иронией. Вот так, наверно, все и закончится — и в литературе, и вне ее».


#Сиоран
#Fetzen
74
«Любой, кто цитирует по памяти, — это саботажник, которого следовало бы привлечь к судебной ответственности. Искаженная цитата — все равно что предательство, оскорбление, ущерб тем более серьезный, что нам хотели оказать услугу».

См. «Признания и проклятия»


Тогда за перевод, если развивать мысль Сиорана, и вовсе нужно на месте забивать палками. А, между тем, любое прочтение чужого текста, устного или письменного — это всегда именно перевод. Нельзя читать, хоть в некоторой степени, но не извращая авторский замысел. В этом отношении автор не то, что умер: он вообще никогда не рождался.

Даже один и тот же язык будет использоваться двумя субъектами по-разному. В нем будут образовываться разные онтологии. Эти реальности могут расходиться, могут сходиться, но они никогда не совпадают полностью. Степень соответствия между ними обусловлена тем, насколько сходятся уровни личностной организации и, в целом, психические структуры коррелятивных им субъектов. То есть, тем, насколько схож сформировавший их опыт отношений. Таким образом, психоанализ всегда полагает предел герменевтике.

В этом отношении довольно характерным моментом является то, что оговорка Людвига Витгенштейна «Эту книгу, пожалуй, поймет лишь тот, кому однажды уже приходили мысли, выраженные в ней, или хотя бы подобные им мысли» находится в предисловии именно к «Логико-философскому трактату» — тексту, стремящемуся к ясности и тотальности математической формулы. Даже нечто настолько стабильное и как будто бы общезначимое требует для понимания наличия психического сходства.

#Сиоран
#Витгенштейн
#Entwurf
75
Наверное, мое самое любимое определение любви — из «Функции и поля речи и языка в психоанализе» Жака Лакана:

«… реализация совершенной любви — дело не природы, а благодати, т.е. интерcубъективного согласия, навязывающего свою гармонию расчлененной природе, которая служит ему опорой».

Этот фрагмент фиксирует несколько моментов.

Во-первых, любовные отношения неоднородны, они бывают более совершенными и менее совершенными. Традиционная для психоанализа широкая концептуализация любви, предложенная еще Фрейдом, охватывает собой все отношения, при которых субъект выстраивает собственную идентичность за счет образования прочной связи с объектом. Однако со временем стало ясно, что структура этой связи может значительно варьироваться: от практически полной утилизации Другого, сведения его до четкого набора функций (те самые self-объекты, характерные для выражено нарциссических субъектов), до, наоборот, фокусирования на его инаковости и даже любования ею (собственно «совершенная любовь» в понимании Лакана).

Во-вторых, произойдет или нет эта самая «совершенная любовь» — дело случая (вспоминается булгаковское «любовь выскочила перед нами»). Приложенные усилия влияют на вероятность ее появления, но никак его не гарантируют. Любовь — не столько про Символическое и Воображаемое, сколько про Реальное. В этом смысле её нельзя запланировать, к ней невозможно подготовиться, её нельзя добиться. Когда любовь случается, это всегда чудо, благодать. Тем не менее, усилия определенно точно нужны, чтобы её сохранять. Даже от благодати можно отвернуться, потерять её.

В-третьих, логика любви не сводится к инстинктам и химизму. Любовь возможна — насколько может быть возможно чудо — лишь среди существ расколотых, обреченных на речь. Хайдеггер писал о том, что животное околевает, лишь человек умирает. Это же относится и к любви.

В-четвертых, «совершенная любовь» — это состояние несколько противоестественное. «Интерсубъективное согласие», которое «навязано» случившимся чудом, а, значит, иногда вызывающее фрустрацию. В этом смысле любовь — это и есть то, что обитает по ту сторону принципа удовольствия, вернее, если следовать мысли Лакана, в разрыве между наслаждением и удовольствием. Именно это редкое состояние обнаруживает, что в человеческой жизни возможно удовольствие, не сводящееся к затуханию, консервации и инерции.

#Entwurf
#Лакан
108
Реальное вторгается смертью. Она, растянутая или одномоментная, раскрывающаяся в стагнации или катастрофе, скрытая или явная — его острие.

Смерть матери — первого и главного Другого — отбрасывает к зиянию разрыва, с которого начинается любая человеческая история. Разрыва, вокруг не-узнавания которого с первых форм игры (знаменитое da/fort, чей смысл пытались найти Фрейд, Винникотт и Лакан) и до самых специфических форм творчества разворачивается существование всякого говорящего существа.

Смерть матери — тяжелейшее испытание для любой стратегии сублимации. Если повезет, интенсивности выстроенных к этому моменту связей хватит для того, чтобы субъект со временем смог /вновь?/ оторвать глаза от разрыва. Забыться, переключиться на социальную грызню или творчество, заботу о супруге или собственных детях. Однако есть те, чей взгляд так и останется прикован к зияющей дыре. Невосполнимость потери становится для них настолько очевидной, что любые ухищрения сублимации на ее фоне кажутся просто ну слишком нелепыми.

Тема смерти матери является одной из ведущих в поэзии Владимира Бурича. Его верлибры — напряженная работа скорби, направленная на то, чтобы без конца воспроизводящиеся похороны все-таки могли завершиться.

Ходим
по подземным рекам
кладам
спрессованным горизонтам

Могу перечислить на память
чередование
слоев чернозема и глины
в ее могильной яме

Думал
вечность
— две тысячи лет нашей эры

она
всего лишь
два метра вглубь
от стеблей полыни


#Бурич
#Entwurf
113
Игра не просто возникает на заре психики, она является одной из важнейших форм, в которой и благодаря которой психическое развитие в принципе может разворачиваться. Играя, ребенок пытается совладать с разрывом, с которого началась его история. Примириться с произвольностью ценного объекта, который, как ему кажется, то навсегда исчезает, то навсегда вторгается.

В «По ту сторону принципа удовольствия» Фрейд описывает игру своего полуторагодовалого внука, состоящую из отбрасывания катушки и ее последующего возвращения. Позже Винникотт назовет вспомогательные объекты вроде этой катушки переходными. Взаимодействуя с ними, формирующийся субъект создает пространство примитивного, но действенного ритуала, позволяющего дозировать отсутствие ценной фигуры, лишить его тотальности. Иначе говоря, сама ритмика появления и исчезновения катушки, которая появляется то тут (da), то там (fort), образует и структурирует относительно безопасную область фантазмического контроля, охватывающего собой и внешние, и внутренние содержания, между которыми на ранних этапах развития психики еще нет четкой границы. Однако вся эта система работает достаточно эффективно, со временем усложняясь, лишь в том случае, если тревога, которую она призвана рассеивать, не оказывается слишком интенсивной.

Интересно, что с этой же перспективы можно рассмотреть и происходящее при перверсии. В некотором смысле перверт — это корявый ребенок, застрявший в одной игре, вынужденный из раза в раз разыгрывать один и тот же примитивный сценарий, в ритмике которого он пытается сдержать интенсивность тревоги, угрожающей ему провалом в психотическую дезинтеграцию. Как отметил Славой Жижек в «Чуме фантазий»:

«…Извращенец рисует в своем воображении вселенную, в которой, как в мультфильмах, человек может пережить любую катастрофу; в которой взрослая сексуальность сводится к детским играм и в которой нет необходимости умирать или выбирать между двумя полами».


Перверт раз за разом использует других людей в качестве переходных объектов, отказывая им в какой-либо субъектности. Он фантазмически воспроизводит травмировавшую его ситуацию в надежде одержать в ней триумф, но по итогу вновь и вновь терпит неудачу: триумф остается недостижим, как морковка, висящая на удочке перед осликом. Достичь его невозможно, но интенсивность самого фрикциообразного движения в попытках приблизиться к нему позволяет такому субъекту не замечать потерю, зияющую прямо перед его глазами.

#Entwurf
#Жижек
#Винникотт
152
Помню маленький кабинет рядом с Патриаршим мостом. Худого и улыбчивого мужчину 45-50 лет, который не мог сдержать своей радости от того, что после многих лет работы инженером на производстве он закончил ВЕИП и все-таки стал психологом. Сейчас я понимаю, что О.В., конечно, не был никаким психоаналитиком, что не был даже психоаналитическим психотерапевтом или консультантом. Говорить с ним было приятно, но это были лишь разговоры, беседы. Даже подростком я понимал, что это не то, что нужно. Где-то через несколько месяцев я оставил встречи с ним.

Более, чем десять лет спустя, я внезапно вспомнил об О.В. Была поздняя ночь, мне не хватало сил заставить себя засыпать. Слонялся по Сети и вдруг мне захотелось посмотреть на сайт, через который я когда-то случайно узнал о нем. Но сайта уже не было. По имени и фамилии выпала страничка в FB. Зайдя туда, я увидел, что О.В. умер несколько лет назад, во время пандемии.

Мои глаза тупо смотрели в одну точку, а я все никак не мог понять, почему мне не все равно. Почему так пусто и так больно. Листал соболезнования, оставленные на его странице, и размышлял о том, что О.В. не был для меня никем, но, узнав о его смерти, я как будто чего-то лишился. А, может, засомневался, было ли вообще что-либо когда-либо у меня в собственности.

Благополучно забыл обо всем этом, но недавно наткнулся на этот фрагмент из «Горьких силлогизмов» Сиорана:

«Она была мне совершенно безразлична. Но после стольких лет я вдруг подумал, что, как бы ни сложилась жизнь, я больше никогда ее не увижу, и почти испытал горе. Мы начинаем понимать, что такое смерть, только неожиданно припомнив лицо человека, который был для нас ничем».


#Fetzen
#Сиоран
127
This media is not supported in your browser
VIEW IN TELEGRAM
Говоря о специфике маниакального характера, Нэнси Мак-Вильямс приводит образ волчка. Волчок существует полноценно, лишь пока быстро вращается. Когда он замедляется, его начинает шатать, а когда останавливается, то вовсе падает. Перестает радовать, теряет ценность, разрушается как игрушка: кому нужен волчок, когда он просто валяется? Такая вот выразительная метафора склонности маниакальных субъектов рассеивать собственную тревогу через постоянное движение, образование все новых поверхностных связей. В короткой и даже относительно средней перспективе эта стратегия работает. Но проблема в том, что со временем сил становится все меньше, а интенсивность тревоги, наоборот, только увеличивается. Система начинает коллапсировать — любой волчок рано или поздно зашатается и замрет.

А я, когда сталкиваюсь с подобной характерологической организацией, вспоминаю этого чувака, жонглирующего яблоками и пытающегося при этом от них откусывать. И остановиться резко не можешь, все попадает, и пожрать нормально не получается.

#МакВильямс
#Fetzen
92
Норма, с точки зрения психоанализа, — это социально приемлемый невроз. В этом отношении интересно замечание Мерло-Понти, описавшего нервоз как индивидуальный мифологический проект:

«В соответствии с правилом двойной критики, свойственным этнологической методологии, можно с полным основанием считать психоанализ мифом, а психоаналитика — колдуном или шаманом.

Невроз — это индивидуальный миф, что становится понятным, когда мы воспринимаем миф как серию напластований, наслоений, так что можно сказать: это — мышление, идущее по спирали, постоянно стремящееся скрыть от себя свое фундаментальное противоречие».

См. «В защиту философии»


Если развивать эту мысль, то получается, что то, что представляется как норма, конструируется вокруг разрыва, «противоречия», которое, как экраном, прикрывается интенсивной, аффективно насыщенной преимущественно бессознательной фантазией.

И чем ярче этот фантазмический экран, тем страшнее разрыв, который за ним скрывается.

#МерлоПонти
#Entwurf
163
Перечитывая это стихотворение Лорки, подумал о том, что его начало — хорошая иллюстрация к концепту проективной идентификации. В силу ограничений сложившейся структуры субъект оказывается не способен выдерживать собственные содержания — слишком, невыносимо аффективно заряженные, — а потому выносит их вовне, бессознательно владывая в других. И, что характерно, своим поведением такой субъект буквально навязывает другим соответствие вложенным в них содержаниям.

Герой Лорки не может вместить собственный плач по себе, делающий потерю такой явной, а потому выносит его куда-то во вне, на периферию, в даль. И, не понимания причин, тянется к нему — «угадывая родное». Лишь открыв этот плач — чужой по чужому, чужой по себе, свой по себе, — дойдя до встречи с собой, он обретает силы для решения. Прощания и окончательного ухода. В счастье или смерть? Уже неважно.

Прощаюсь у края дороги.
Угадывая родное,
спешил я на плач далекий,
а плакали надо мною.
Прощаюсь
у края дороги.

Иною, нездешней дорогой
уйду с перепутья
будить невеселую память
о черной минуте

и кану прощальною дрожью
звезды на восходе.
Вернулся я в белую рощу
беззвучных мелодий.

#Лорка
#Entwurf
269
Если «позитивное мышление» достигается за счет того, что все непозитивное просто изымается из мыслительного процесса через отрицание, изоляцию или даже отбрасывание, то грош ему цена.

Это кажется совершенно очевидным, но почему-то об этом слишком часто забывают.

Искусственно обеднять собственное мышление значит буквально культивировать симптом. Какой бы сильный заряд мотивации все это не обеспечивал, по итогу, в долгой или даже средней перспективе, останется лишь разбитое корыто — оскудневший мыслительный процесс, не способный в достаточной степени сублимировать аффект. А ведь, как отмечал еще Фрейд в своей статье про отрицание, именно в сублимации аффекта, его рассеивании и преобразовании и заключается главная функция мышления (по крайней мере, для человеческого существа, что там будет с ИИ, увидим).

В этом смысле мышление не бывает позитивным или негативным. Оно либо позволяет вписывать актуальные аффекты, дифференцировать и означивать их, либо нет. И исключительно в степени соответствия имеющейся символической системы сложности переживаемых аффектов и заключается главная мера качества мышления.

#Entwurf
1111
Катастрофу почти невозможно воспринимать в моменте, онлайн.

Когда происходит нечто, что просто не помещается в голову, в саму реальность, единственное, чего хочется — оказаться где угодно, но не здесь. Унестись куда-то прочь. «Все это не со мной». С этим связана концепция диссоциации как механизма защиты: иногда субъект сталкивается с таким насилием, что пережить — в самой короткой перспективе — его можно лишь за счет разделения.

Но, думается, есть и менее экстремальный, куда более распространенный вариант реакции. Катастрофа вписывается в реальность, но либо как что-то будущее, чего еще можно избежать, либо как прошлое, что уже случилось, и вроде как даже уже начало проходить.

И мы видим себя то в мире, где все еще не просрано, то в мире, где все уже давно просрано, но никогда не между ними. Потому что это невыносимо — обнаружить себя в моменте этой пересборки. Где слишком видно, что реальность, воспринимающаяся нами как нечто незыблемое, даже объективное — чудовищно хрупкая штука, со всех сторон объятая вязкой черной пустотой. Где только ахуй, тот несимволизируемый крик из сорокинской «Нормы».

И неважно, о какой катастрофе идет речь — личной или социальной.

#Entwurf
191
Прикол мечты ведь в том, что она не должна сбываться. А, если это вдруг по какому-то недоразумению происходит, то она тут же должна уступить место следующей мечте.

Функция мечты — в обеспечении ощущения определенности. Когда примерно понятно, куда и за чем. Даже едва воплотимая мечта задает ориентир. Является формой извлечения смысла из бессмыслицы, пустоты и шума. Кристева в «Черном солнце…» назвала это способностью к воображаемому:

«Сохранение идеализации: воображаемое — это чудо, но в то же время это распыление чуда — самообман, ничто, кроме сна и слов, слов, слов... Оно утверждает всемогущество временной субъективности — той, которая может высказать всё, включая смерть».


В жизни, как в хорошем сексе, некоторые мечты должны остаться неосуществленными. Едва тронутыми. Всегда необходим некий остаток. Иначе можно успеть слишком хорошо увидеть, насколько хрупкой является способность извлекать смысл.

#Entwurf
895
Кстати, о «Скифах»

Россия — Сфинкс. Ликуя и скорбя,
И обливаясь черной кровью,
Она глядит, глядит, глядит в тебя
И с ненавистью, и с любовью!…

… Мы любим плоть — и вкус ее, и цвет,
И душный, смертный плоти запах…
Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет
В тяжелых, нежных наших лапах?

Все это знаменитое стихотворение, которое последние года особенно часто вспоминают, построено на противопоставлении истины амбивалентного Единого, открывшейся России-Сфинксу, нормативной гендерной сексуальности Запада. Блок играет с образом андрогина, очень популярным в то время в символистской тусовке. Андрогин свободен от каких-либо разрывов, а потому его любовь абсолютна. Извне эта любовь, конечно, воспринимается как нечто поглощающее и угрожающее. Как минимум, уничтожающее норму. Но такая любовь имеет право на эту тоталитарность: её разрушительные издержки как бы заранее оправданы её глубиной.

В действительности все эти красивые конструкции о подлинной, а потому внеконвенциональной любви чаще всего являются банальным оправданием насилия. Я по-настоящему люблю тебя, поэтому я знаю, как тебе лучше. Потом ты поймешь, что я прав — обычный абьюз, за которым скрываются неспособность принять сам факт чужой субъектности и катастрофическая неуверенность в собственной.

И с Блоком можно согласиться: вся русская /только политическая?/ культура действительно может быть рассмотрена как традиция делегирования права на абьюз. Не просто на насилие, что структурно нормально для любого государства, а именно на абьюз: все ради вашего же блага, ради нашей великой любви, как вы смеете сопротивляться?

#Блок
#Entwurf
56
«Посмотрите в зеркало на ваше тело, и вы поймете, что вы смертны; проведите пальцами по ребрам, как по мандолине, и вы увидите, как близко находитесь вы от могилы. Только потому, что мы одеты, мы и можем казаться себе бессмертными: ну как человек может умереть, если он носит галстук? Наряжающийся труп не знает, что он труп, и, мысленно представляя себе вечность, поддерживает в душе иллюзию. Плоть прикрывает скелет, одежда прикрывает плоть…»

См. «О разложении основ»


Никакого противоречия здесь нет. Там, где есть мода, нет места смерти: там только подвижность знаков, означающих, формирующих цепи или, вернее, покровы. Они колышутся, и этот шум убаюкивает. В этом назначение как моды с маркетингом, так и Символического вообще — скрывать смерть, конечность. То, что все уникально и при этом предельно хрупко. Они переводят существование в режим n+1: всегда будут новая коллекция, новый девайс, новые курсы. С этой не получилось, обязательно получится с другой.

В Символическое как бы всегда имплицитно зашита возможность пролонгации. Гарантированность будущего, каким бы оно ни было, сама по себе здорово стабилизирует: мир кажется устойчивым и в нем появляется место для надежды. Ведь мало, кто никто не способен жить, постоянно удерживая в себе /или себя вокруг того?/, что все в любой момент может схлопнуться.

#Entwurf
#Сиоран
88
Шизоидный субъект защищается от интенсивности, которая воспринимается им как слишком пугающая, расщепляясь и отклоняясь. Через рассеяние на мириады частиц, собирающихся в кластеры, существующих в разных плоскостях и даже разных временах. Эта способность к расщеплению дает множество преимуществ: ты одновременно и тут, и там, и с этими, и с теми, и один, и нигде. Но оборотной стороной того, что тебя не поймать, является то, что ты везде чужой.

Шизоидный мир конструируется вокруг поддержания машинерии расщепления. Это мир расстояний и убежищ, признаний и недомолвок, измен и отчаянной любви, пылкой веры и вязкого скептицизма. Настроения там сменяют друг друга быстро и внешне почти необъяснимо, острота сочетается с ригидностью, благодарность — с утилизацией. Холод сменяется предельной нежностью, а вязкая страсть — асексуальностью. Любая психическая организация является ответом на разрыв, лежащий в основании человеческой субъектности, но для шизоидов он, пожалуй, особенно отчетлив.

В этом мире целого всегда недостаточно, часто оно подменено тоской по целому. Многие шизоидные люди настолько расщеплены, что, даже интенсивно переживая эту тоску, они не в состоянии опознать её. Другие живут надеждой, что когда-нибудь случится нечто — встреча, чудо, — что качественно изменит их, сделает целыми и даст покой. Но само это ожидание структурно является ни чем иным, как проявлением воспроизводящегося расщепления. Люди в их жизнях сменяются, отношения возникают и отмирают, но расщепление остается, прошивая собой все.

Гамаюны, сирины и алконосты ассоциируются у меня с шизоидностью. Странный, не укладывающийся в один порядок образ, шизоидно-параноидное сочетание, которое никак не может стать соединением, превратиться в целый амбивалентный объект депрессивной позиции. Женщина и птица, одновременно добрая и злая, жестокая и ласковая, феминная и маскулинная, угрожающая и обнадеживающая. Как фаллическая мать, ужасающая своей произвольностью, но совершенно необходимая.

Последние полтора года на моем рабочем столе стоит диптих: два сирина, темный и светлый. Смотря на них, я пытаюсь раз за разом вспоминать, что стать более целым можно лишь через усилие, сопротивляясь инерции расщепления. Что искренности нужно учиться, что точное слово всегда сопряжено с болью. Что проебать можно все, даже чудо, если у тебя не хватит мужества удержать себя перед ним и в нем.

#Fetzen
1199