Последней книгой, которую я прочла в 2022 году, стал роман Анны Каван «Лед». Мне было тревожно ее читать: то ли из-за рассыпанных по тексту эпизодов насилия над безымянной героиней, которая в глазах главного героя превращается в объект, то ли из-за ощущения постоянного схлопывания мира, уменьшения его до одной точки, в которой ты все равно не сможешь спрятаться.
Главный герой романа, как кто-то уже заметил в одной рецензии, — недостоверный рассказчик. Я поняла это, как только прочла его описание нездоровой и неотрефлексированной привязанности к девушке с платиновыми волосами, хрупкой и худой настолько, что герою хочется «схватить ее за запястья, сжать ее тонкие косточки». Чем худее и беспомощнее она становится, тем больше героя тянет к ней. Он описывает девушку через призму ее травмы и несколько раз упоминает, что с детства она привыкла играть роль жертвы, что любые проявления самостоятельности подавлялись.
Еще один важный образ в романе — образ льда. Он склеивает сюжет романа воедино, становится его двигателем: от холода и мерзлоты спасаются герои, уезжая в теплые края и оставаясь там, пока и туда не придет лед. Лед настигает героиню, вернее, эти образы видит в своей голове рассказчик: девушку с белыми волосами, окруженную стеной изо льда.
Перед тем, как приступить к книге, я прочла биографию писательницы. Хелен Вудс — ее имя при рождении, Хелен Фергюнсон — в первом браке и, наконец, Анна Каван — закрепившийся псевдоним. У нее было непростое детство: отец покончил с собой, когда она была ребенком, а до этого тренировался метать ножи у дочери над головой. Хелен провела детство в пансионах, а повзрослев, много путешествовала, писала, вышла замуж, начала принимать героин. Когда ее брак начал разваливаться, она пыталась покончить с собой, и ее положили в психиатрическую больницу. У нее было несколько попыток суицида, у нее отобрали дочь, а сын погиб. Из больницы она вышла уже Анной Каван, покрасилась в блондинку, а еще полностью изменила стиль письма: если ее предыдущие романы можно было назвать автофикциональными (в которых, кстати, есть ЛГБТ-линии), то новое письмо — фикшн, даже фантастика.
Ключ к такому повороту нужно искать в словах самой Каван, которая говорила, что хотела создать новую, лежащую за пределами коллективного, обобщенного сознания, реальность, чтобы показать: «не существует абсолютной реальности, все происходящее воспринимается разными людьми в разное время по-разному». То, как эти слова реализуются на практике, можно увидеть в конце «Льда». В финале героиня обретает субъектность (но, кажется, лишь на мгновение), и мы видим то, как она, а не герой, смотрит на происходящее. Она просит нарратора перестать мучать ее, оставить одну и уйти, потому что все, чего она хочет — это остаться собой.
Наверное, мне бы хотелось, чтобы в финале героиня Каван обрела больше самостоятельности, чем дает ей писательница. Однако мне все равно очень нравится этот текст, и если я когда-нибудь решу писать фикшн, то «Лед» будет в списке референсов.
Главный герой романа, как кто-то уже заметил в одной рецензии, — недостоверный рассказчик. Я поняла это, как только прочла его описание нездоровой и неотрефлексированной привязанности к девушке с платиновыми волосами, хрупкой и худой настолько, что герою хочется «схватить ее за запястья, сжать ее тонкие косточки». Чем худее и беспомощнее она становится, тем больше героя тянет к ней. Он описывает девушку через призму ее травмы и несколько раз упоминает, что с детства она привыкла играть роль жертвы, что любые проявления самостоятельности подавлялись.
Еще один важный образ в романе — образ льда. Он склеивает сюжет романа воедино, становится его двигателем: от холода и мерзлоты спасаются герои, уезжая в теплые края и оставаясь там, пока и туда не придет лед. Лед настигает героиню, вернее, эти образы видит в своей голове рассказчик: девушку с белыми волосами, окруженную стеной изо льда.
Перед тем, как приступить к книге, я прочла биографию писательницы. Хелен Вудс — ее имя при рождении, Хелен Фергюнсон — в первом браке и, наконец, Анна Каван — закрепившийся псевдоним. У нее было непростое детство: отец покончил с собой, когда она была ребенком, а до этого тренировался метать ножи у дочери над головой. Хелен провела детство в пансионах, а повзрослев, много путешествовала, писала, вышла замуж, начала принимать героин. Когда ее брак начал разваливаться, она пыталась покончить с собой, и ее положили в психиатрическую больницу. У нее было несколько попыток суицида, у нее отобрали дочь, а сын погиб. Из больницы она вышла уже Анной Каван, покрасилась в блондинку, а еще полностью изменила стиль письма: если ее предыдущие романы можно было назвать автофикциональными (в которых, кстати, есть ЛГБТ-линии), то новое письмо — фикшн, даже фантастика.
Ключ к такому повороту нужно искать в словах самой Каван, которая говорила, что хотела создать новую, лежащую за пределами коллективного, обобщенного сознания, реальность, чтобы показать: «не существует абсолютной реальности, все происходящее воспринимается разными людьми в разное время по-разному». То, как эти слова реализуются на практике, можно увидеть в конце «Льда». В финале героиня обретает субъектность (но, кажется, лишь на мгновение), и мы видим то, как она, а не герой, смотрит на происходящее. Она просит нарратора перестать мучать ее, оставить одну и уйти, потому что все, чего она хочет — это остаться собой.
Наверное, мне бы хотелось, чтобы в финале героиня Каван обрела больше самостоятельности, чем дает ей писательница. Однако мне все равно очень нравится этот текст, и если я когда-нибудь решу писать фикшн, то «Лед» будет в списке референсов.
❤9🔥1
Еще одна книга Ad Marginem, которую я закончила читать пару недель назад, — «Момент» Эми Липтрот. Она продолжает «Выгон»: автогероиня писательницы, живя с ощущением тотального одиночества, решает перебраться сначала в Лондон, а потом в Берлин. «Мой проект — найти енота и любовника», — пишет она по приезду в столицу Германии.
Я читала эту книгу в Тбилиси, и меня не отпускало чувство тревоги — и не потому, что у меня был в каком-то смысле похожий опыт эмиграционного отчуждения. Это чувство тревоги было связанно с ощущением свободы. Героиня книги — молодая девушка, у которой есть возможность уехать в другую страну, в любой момент бросить работу и вернуться домой, есть возможность пойти на курсы немецкого или пойти искать енота (или парня), она не обременена семьей — все это сама Липтрот проговаривает в тексте. Но именно это ощущение свободы у меня сопровождается сокрытым внутри страхом, который имеет экзистенциальную природу.
«Мы обречены быть свободными, и наша свобода, возможно, является единственным, от чего мы не в состоянии отказаться», — говорилось в «Бытие и ничто». Эта цитата Сартра, очевидно, не применима к опыту большого количества людей. И Липтрот пишет об этих людях, давая им имена, в отличие от большинства своих героев: например, о Малике из Гамбии, у которого нет статуса беженца и который торгует наркотиками.
У Липтрот проскальзывает классовая рефлексия, она отлично понимает свою статусность. И мне кажется это важным, хотя я бы не сказала, что эта книга написана с марксистских позиций. В целом, это текст о любви и доме, об их приобретении и потере. Он хорошо подходит для легкого чтения — правда, если вас не тревожит осознание своей свободы.
Я читала эту книгу в Тбилиси, и меня не отпускало чувство тревоги — и не потому, что у меня был в каком-то смысле похожий опыт эмиграционного отчуждения. Это чувство тревоги было связанно с ощущением свободы. Героиня книги — молодая девушка, у которой есть возможность уехать в другую страну, в любой момент бросить работу и вернуться домой, есть возможность пойти на курсы немецкого или пойти искать енота (или парня), она не обременена семьей — все это сама Липтрот проговаривает в тексте. Но именно это ощущение свободы у меня сопровождается сокрытым внутри страхом, который имеет экзистенциальную природу.
«Мы обречены быть свободными, и наша свобода, возможно, является единственным, от чего мы не в состоянии отказаться», — говорилось в «Бытие и ничто». Эта цитата Сартра, очевидно, не применима к опыту большого количества людей. И Липтрот пишет об этих людях, давая им имена, в отличие от большинства своих героев: например, о Малике из Гамбии, у которого нет статуса беженца и который торгует наркотиками.
У Липтрот проскальзывает классовая рефлексия, она отлично понимает свою статусность. И мне кажется это важным, хотя я бы не сказала, что эта книга написана с марксистских позиций. В целом, это текст о любви и доме, об их приобретении и потере. Он хорошо подходит для легкого чтения — правда, если вас не тревожит осознание своей свободы.
👍5💔2
Подруги и друзья из вебзина Autovirus устраивают день рождения в Москве 19 февраля (уже в это воскресенье)!
Будет уголок зиноделия, автофикшн спид-дейтинг, автофикшн диджей сет, открытый микрофон, ну и, конечно, чтения. Я тоже почитаю отрывок из романа, приходите — буду очень рада повидаться.
Вход платный, 300 рублей (ребята отправят деньги на благотворительность), а чтобы узнать место и время встречи, напишите им в инстаграм.
Будет уголок зиноделия, автофикшн спид-дейтинг, автофикшн диджей сет, открытый микрофон, ну и, конечно, чтения. Я тоже почитаю отрывок из романа, приходите — буду очень рада повидаться.
Вход платный, 300 рублей (ребята отправят деньги на благотворительность), а чтобы узнать место и время встречи, напишите им в инстаграм.
❤4
Так совпало, что чтение «Империи знаков» Барта и просмотр «Киногида извращенца» с Жижеком выпало на одну неделю. Почитала и посмотрела, теперь думаю о философии и ее соотнесенности с реальностью.
С «Империей знаков» дело обстоит так: Барт разочаровался в структурализме, поехал в Японию, понял, что это отличная альтернатива западной культуре, и написал целый сборник эссе. Мне такой подход показался ориенталистким. В интервью у Барта тоже про это спросили, на что он ответил: «Я не смотрю влюбленно на ориентальную эссенцию, сам Ориент мне безразличен, он лишь предоставляет набор черт, преобразование и переплетение которых дает мне представление о неведомой символической системе, полностью отличной от нашей». Меня смутил этот ответ: Барту безразличен Ориент, но образ другого в его тексте постоянно присутствует.
Про «Киногид извращенца». Жижек анализировал «Синий бархат» Линча, и, описывая сцену насилия Дороти, сделал такой вывод: мол, для феминистского сообщества это, очевидно, абьюз, но героиня такая пассивная, а что если насилие — единственный способ вывести ее из этого состояния?
Для меня оба этих случая — примеры того, как философия может быть не просто описательной и не менять реальность, но и быть порою вредной. «Империю знаков», даже если попытаться отстраниться от присутствия в тексте ориенталисткой оптики, — трудно назвать текстом, который делает что-то, кроме попытки интерпретировать увиденное. Вот, например, цитата оттуда: «Есть связь между крошечностью и съедобностью: вещи малы лишь для того, чтобы быть съеденными, но и их поедание служит лишь воплощению их сущности — крошечности. Согласованность, существующая между восточной пищей и палочками, не может быть только функциональной или инструментальной: продукты нарезаются, чтобы ухватываться палочками, но и палочки существуют благодаря тому, что продукты мелко нарезаны; и материя, и ее орудие пронизаны единым действием: разделением».
Но проблема не только в том, что философы в большинстве своем работают с интерпретацией, не только в том, что их работы не соотносятся с реальностью. А в том, что часто целью их работ становится попытка вывернуться и найти необычную точку зрения (как в примере с Жижеком). Постоянная переинтерпретация становится самоцелью, а лежащие в основе проблемы (например, неравенство, расизм, патриархат, гомофобия и т.д.) уходят на задний план.
Ханна Арендт написала книгу Vita Activa о том, что философы часто пытаются описать мир, не участвуя в его изменении: есть теория, а праксиса нет. Про это писал и Маркс: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его». Но мой любимый философ, а вернее философка, которая понимала важность праксиса, — это Симона Вейль. У нее какая-то безумно крутая биография: хотя родилась в состоятельной семье, но пошла работать на завод, чтобы делать репортажи для левой прессы о тяжелых условиях труда, участвовала в демонстрациях, была участницей Сопротивления во Франции и много чего еще. Оставила множество трудов по философии. На фото она, обязательно почитайте ее биографию.
С «Империей знаков» дело обстоит так: Барт разочаровался в структурализме, поехал в Японию, понял, что это отличная альтернатива западной культуре, и написал целый сборник эссе. Мне такой подход показался ориенталистким. В интервью у Барта тоже про это спросили, на что он ответил: «Я не смотрю влюбленно на ориентальную эссенцию, сам Ориент мне безразличен, он лишь предоставляет набор черт, преобразование и переплетение которых дает мне представление о неведомой символической системе, полностью отличной от нашей». Меня смутил этот ответ: Барту безразличен Ориент, но образ другого в его тексте постоянно присутствует.
Про «Киногид извращенца». Жижек анализировал «Синий бархат» Линча, и, описывая сцену насилия Дороти, сделал такой вывод: мол, для феминистского сообщества это, очевидно, абьюз, но героиня такая пассивная, а что если насилие — единственный способ вывести ее из этого состояния?
Для меня оба этих случая — примеры того, как философия может быть не просто описательной и не менять реальность, но и быть порою вредной. «Империю знаков», даже если попытаться отстраниться от присутствия в тексте ориенталисткой оптики, — трудно назвать текстом, который делает что-то, кроме попытки интерпретировать увиденное. Вот, например, цитата оттуда: «Есть связь между крошечностью и съедобностью: вещи малы лишь для того, чтобы быть съеденными, но и их поедание служит лишь воплощению их сущности — крошечности. Согласованность, существующая между восточной пищей и палочками, не может быть только функциональной или инструментальной: продукты нарезаются, чтобы ухватываться палочками, но и палочки существуют благодаря тому, что продукты мелко нарезаны; и материя, и ее орудие пронизаны единым действием: разделением».
Но проблема не только в том, что философы в большинстве своем работают с интерпретацией, не только в том, что их работы не соотносятся с реальностью. А в том, что часто целью их работ становится попытка вывернуться и найти необычную точку зрения (как в примере с Жижеком). Постоянная переинтерпретация становится самоцелью, а лежащие в основе проблемы (например, неравенство, расизм, патриархат, гомофобия и т.д.) уходят на задний план.
Ханна Арендт написала книгу Vita Activa о том, что философы часто пытаются описать мир, не участвуя в его изменении: есть теория, а праксиса нет. Про это писал и Маркс: «Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его». Но мой любимый философ, а вернее философка, которая понимала важность праксиса, — это Симона Вейль. У нее какая-то безумно крутая биография: хотя родилась в состоятельной семье, но пошла работать на завод, чтобы делать репортажи для левой прессы о тяжелых условиях труда, участвовала в демонстрациях, была участницей Сопротивления во Франции и много чего еще. Оставила множество трудов по философии. На фото она, обязательно почитайте ее биографию.
❤7👍1
In order for me to write poetry that isn't political,
I must listen to the birds
And in order to hear the birds
The warplanes must be silent
Marwan Makhoul
I must listen to the birds
And in order to hear the birds
The warplanes must be silent
Marwan Makhoul
❤10
Делюсь еще одним фрагментом романа:
Я не могла заснуть вторую ночь, мысли бродили в голове по кругу. За час до того, как лечь в кровать я снова порезала себя — в этот раз по предплечью. Я лежала в кровати, раздевшись догола — так было проще ощупывать свое тело, проверять, уменьшилось или увеличилось расстояние между внутренней стороной бедер, могу ли я обхватить кольцом из большого и указательного пальца руку или все еще недостаточно худа для этого.
Я знаю, как понять, что человек не ел уже несколько дней. Надо посмотреть на его руки. От нескольких недель голодания мои пальцы истончились, и промежутки, в которые пролезал свет, увеличились, освободив пространство для окружающего. Пальцы, а вернее границы между ними, были готовы вместить в себя больше света. Границы моего тела уменьшились, уменьшились границы моего мира, давая всему вокруг заполнить меня.
Но тело заполняла тревога. Я помню, как она вошла в меня. Это было вечером, когда я вернулась с пар и села на кровать вписывать в блокнот задания, которые нужно было сделать по учебе. Помню, как держала карандаш в руке, как неровно выводила серые буквы по разлинованным страницам, заходя за контуры, сползая все ниже и ниже к границам бумаги. Сначала я не поняла, что происходит. Стало страшно — так страшно, как в детстве, когда долго не можешь уснуть, а потом вспоминаешь о собственной смертности. Я знала, что в момент умирания люди чувствуют эйфорию — видимо, потому что эпифиз выбрасывает в кровь вещество, которое кладут в психоделики. Страх зародился в голове — я отчетливо это помню. А потом была вспышка, и я не могла дышать.
Помню, как страх перекинулся на тело. Страх словно расщепился на множество маленьких змей, ползущих по мне — я чувствовала их в груди, чувствовала, как они обвивают ноги так, что я не могла сделать шаг. Они тянулись к груди — получается, что я пригрела их. Чтобы не умереть, я заставила себя дышать. Мне потребовалось усилие, чтобы сползти с кровати и сесть на холодный пол, чтобы вдохнуть воздух из сквозняка, бродящего по линолеуму. Я дышала часто, отрывисто, словно роженицы. Только криков не было. Страх забрал мой голос.
Дыхание успокоилось через несколько минут. Я медленно, но смогла двигать руками и ногами. Сотрясенный мир восстанавливался — я смотрела на предметы в своей комнате, чтобы вернуть себя в реальность. Белый икеевский стул. Тетрадка на красном линолеуме. Лампа с проводом, висящая над кроватью. Обычные предметы казались странными, словно я училась запоминать их заново.
Я не могла заснуть вторую ночь, мысли бродили в голове по кругу. За час до того, как лечь в кровать я снова порезала себя — в этот раз по предплечью. Я лежала в кровати, раздевшись догола — так было проще ощупывать свое тело, проверять, уменьшилось или увеличилось расстояние между внутренней стороной бедер, могу ли я обхватить кольцом из большого и указательного пальца руку или все еще недостаточно худа для этого.
Я знаю, как понять, что человек не ел уже несколько дней. Надо посмотреть на его руки. От нескольких недель голодания мои пальцы истончились, и промежутки, в которые пролезал свет, увеличились, освободив пространство для окружающего. Пальцы, а вернее границы между ними, были готовы вместить в себя больше света. Границы моего тела уменьшились, уменьшились границы моего мира, давая всему вокруг заполнить меня.
Но тело заполняла тревога. Я помню, как она вошла в меня. Это было вечером, когда я вернулась с пар и села на кровать вписывать в блокнот задания, которые нужно было сделать по учебе. Помню, как держала карандаш в руке, как неровно выводила серые буквы по разлинованным страницам, заходя за контуры, сползая все ниже и ниже к границам бумаги. Сначала я не поняла, что происходит. Стало страшно — так страшно, как в детстве, когда долго не можешь уснуть, а потом вспоминаешь о собственной смертности. Я знала, что в момент умирания люди чувствуют эйфорию — видимо, потому что эпифиз выбрасывает в кровь вещество, которое кладут в психоделики. Страх зародился в голове — я отчетливо это помню. А потом была вспышка, и я не могла дышать.
Помню, как страх перекинулся на тело. Страх словно расщепился на множество маленьких змей, ползущих по мне — я чувствовала их в груди, чувствовала, как они обвивают ноги так, что я не могла сделать шаг. Они тянулись к груди — получается, что я пригрела их. Чтобы не умереть, я заставила себя дышать. Мне потребовалось усилие, чтобы сползти с кровати и сесть на холодный пол, чтобы вдохнуть воздух из сквозняка, бродящего по линолеуму. Я дышала часто, отрывисто, словно роженицы. Только криков не было. Страх забрал мой голос.
Дыхание успокоилось через несколько минут. Я медленно, но смогла двигать руками и ногами. Сотрясенный мир восстанавливался — я смотрела на предметы в своей комнате, чтобы вернуть себя в реальность. Белый икеевский стул. Тетрадка на красном линолеуме. Лампа с проводом, висящая над кроватью. Обычные предметы казались странными, словно я училась запоминать их заново.
💔8❤3
в тебе божественную девочку
десятилетнюю я чту
и обнимаю как мечту
каймой фарфоровой тарелочки
на ней цветы из серебра
хрустальные глаза русалочьи
чего ты хочешь птичка ласточка
синичка бедная моя
слова стекли в рукав как волосы
стеклом песком ручьем и садиком
давай сойдём с ума от радости
я стану горечью и голосом
а ты покроешься снежинками
оставшись грустной но смешной
ты только говори со мной
как книжка детская
с картинками
Варя Левонтина, март 2023 года
десятилетнюю я чту
и обнимаю как мечту
каймой фарфоровой тарелочки
на ней цветы из серебра
хрустальные глаза русалочьи
чего ты хочешь птичка ласточка
синичка бедная моя
слова стекли в рукав как волосы
стеклом песком ручьем и садиком
давай сойдём с ума от радости
я стану горечью и голосом
а ты покроешься снежинками
оставшись грустной но смешной
ты только говори со мной
как книжка детская
с картинками
Варя Левонтина, март 2023 года
❤9❤🔥1
Зимой читала «Мою жизнь» — экспериментальную автобиографию поэтессы Лин Хеджинян, представительницы американской школы языка.
В текст я погрузилась с третьей попытки. Его невозможно читать между делом, он требует полного сосредоточения на себе. Его особенность — отсутствие классического нарратива, но не так, как это обычно бывает в автофикциональной прозе, а в смысле отхода от классического понимания отношений между автором и читателем. Хеджинян отказывается от дихотомии автор/читатель, она дает пространство не только для интерпретации текста, но и для со-письма. Текст написан фрагментировано, в роли фрагментов-мазков выступают короткие предложение с едва уловимой связью между собой, благодаря чему каждое прочтение «Моей жизни» обрастает новыми коннотациями. Можно возразить, что прочтение любого текста — это его переписывание, но у Хеджинян эта мысль радикализируется на практике. Я говорю это в буквальном смысле: название одной главки может стать предложением в другой, некоторые фразы повторяются по всей книге, повествование практически полностью лишено нарративной логики, соседние предложения связаны лишь интуитивно (или вовсе не связаны).
В этом, на мой взгляд, и прелесть этого текста. Название «Моей жизни» заявляет о том, что сейчас перед нами появится история индивидуального опыта. Но на деле ты можешь вложить в него свое видение, не просто найдя в нем близкие фрагменты, но и даже в каком-то смысле присвоить текст себе. Я нескромно себе это позволила: читала с карандашом, выделяя фразы, которые, как мне показалось, больше рассказывали мне обо мне, а не об авторке/автогероине книги.
Можно попробовать понять, зачем Хеджинян прибегает к такому способу письма, и отыскать ответ в ее же книге. «Теперь, когда я что-нибудь создаю, в качестве иллюстрации, моя работа не кажется мне безупречной, пока я не спрячу как следует весь свой инструментарий», — пишет она. Может быть, все дело в этом страхе за свое письмо и желании «легитимизировать» его через усложнение. Но, возможно, это тоже моя интерпретация.
В текст я погрузилась с третьей попытки. Его невозможно читать между делом, он требует полного сосредоточения на себе. Его особенность — отсутствие классического нарратива, но не так, как это обычно бывает в автофикциональной прозе, а в смысле отхода от классического понимания отношений между автором и читателем. Хеджинян отказывается от дихотомии автор/читатель, она дает пространство не только для интерпретации текста, но и для со-письма. Текст написан фрагментировано, в роли фрагментов-мазков выступают короткие предложение с едва уловимой связью между собой, благодаря чему каждое прочтение «Моей жизни» обрастает новыми коннотациями. Можно возразить, что прочтение любого текста — это его переписывание, но у Хеджинян эта мысль радикализируется на практике. Я говорю это в буквальном смысле: название одной главки может стать предложением в другой, некоторые фразы повторяются по всей книге, повествование практически полностью лишено нарративной логики, соседние предложения связаны лишь интуитивно (или вовсе не связаны).
В этом, на мой взгляд, и прелесть этого текста. Название «Моей жизни» заявляет о том, что сейчас перед нами появится история индивидуального опыта. Но на деле ты можешь вложить в него свое видение, не просто найдя в нем близкие фрагменты, но и даже в каком-то смысле присвоить текст себе. Я нескромно себе это позволила: читала с карандашом, выделяя фразы, которые, как мне показалось, больше рассказывали мне обо мне, а не об авторке/автогероине книги.
Можно попробовать понять, зачем Хеджинян прибегает к такому способу письма, и отыскать ответ в ее же книге. «Теперь, когда я что-нибудь создаю, в качестве иллюстрации, моя работа не кажется мне безупречной, пока я не спрячу как следует весь свой инструментарий», — пишет она. Может быть, все дело в этом страхе за свое письмо и желании «легитимизировать» его через усложнение. Но, возможно, это тоже моя интерпретация.
❤13
Так получилось, что почти вся прошлая неделя была связана с Ланой Дель Рей. В четверг я и Варя провели семинар для четвертого курса бакалавриата по массовой культуре, где рассказывали о Лане в социокультурном контексте. Нас интересовала ее связь с sad girl феминизмом и критика Ланы за эстетизацию насилия. В субботу мы рассказывали этот доклад еще раз, но уже для друзей, которые пришли послушать ее новый альбом.
Фигура Ланы неоднозначна, как и все «течение грустных девочек». «Феминистские исследовательницы не раз отмечали, что общепринятый образ грустной девушки в массовой культуре — худая, конвенционально привлекательная и обеспеченная белая девушка. Небелым и бедным женщинам в грусти и меланхолии часто отказано», — пишет исследовательница Катя Денисова в своей статье «Феминизм для грустных: Как меланхолия стала политической». Репрезентацию грусти мы, действительно, видим в основном на примере белых женщин: сериал «Дрянь», романы Салли Руни, «Мой год отдыха и релакса» Отессы Мошфег, фильмы «Черный лебедь» и «Girl, Interrupted», поэзия Сильвии Плат и Энн Секстон и дальше по списку.
Я чаще всего сталкивалась с критикой Ланы как исполнительницы, которая романтизирует насилие. Самый яркий пример — песня Ultraviolence, в которой она поет ту самую строчку: «He hit me and it felt like a kiss». Для меня вопрос о романтизации насилия решается однозначно: это не тот опыт, который стоит эстетизировать. Тем не менее, я люблю Ultraviolence и всегда чувствовала диссонанс: как, будучи феминисткой, я релейчусь к таким текстам?
Лана часто заимствует строки из других песен, и He hit me and it felt like a kiss — не ее оригинальный текст. Песню с таким названием написали Джерри Гоффин и Кэрол Кинг для группы The Crystals в 1962 году. Гоффин и Кинг — супруги, они написали песню после того, как узнали, что темнокожую певицу Еву Нарцисс Бойд, которая работала у них няней, избивал бойфренд. Когда они спросили, почему Ева терпит такое обращение, та ответила, что бойфренд любит ее. Авторы песни решили, что будут работать с этой историей через документирование, не привнося в нее свой взгляд.
Можно критиковать Еву за то, что она «неправильно» осмыслила свой опыт насилия. Однако такой взгляд мне кажется однобоким и лишает женщину агентности: мы обвиняем Еву в том, как она говорит о насилии, вместо того, чтобы решать саму проблему насилия. Из той точки, где я нахожусь сегодня, взгляд Евы мне не близок — не потому, что я «правильная феминистка», но потому что я сама была в похожей ситуации, когда была подростком. У меня не было ни возможности уйти, ни осмыслить происходящее, и тогда моя психика работала на оправдание того, что происходит. Теперь, спустя годы, я не вижу в романтизации спасения. Но когда-то она помогла мне не сойти с ума.
Мой поинт не в том, чтобы оправдать романтизацию насилия. Мой поинт в том, чтобы не критиковать жертв насилия и не заставлять их немедленно переживать свою боль так, как «принято» и «правильно». Не все готовы говорить о пережитом открыто: кому-то уже такой способ проговаривания случившегося помогает отпустить боль и перейти на следующий этап, критически осмыслить произошедшее.
Вот тут еще хорошее эссе Дворкин (хотя я и во многом не согласна с ее идеями), в котором она пишет про собственный опыт насилия и про опыт насилия других женщин, а также подробно раскрывает проблему коммуникации «правильных» и «неправильных» феминисток в этом вопросе.
Фигура Ланы неоднозначна, как и все «течение грустных девочек». «Феминистские исследовательницы не раз отмечали, что общепринятый образ грустной девушки в массовой культуре — худая, конвенционально привлекательная и обеспеченная белая девушка. Небелым и бедным женщинам в грусти и меланхолии часто отказано», — пишет исследовательница Катя Денисова в своей статье «Феминизм для грустных: Как меланхолия стала политической». Репрезентацию грусти мы, действительно, видим в основном на примере белых женщин: сериал «Дрянь», романы Салли Руни, «Мой год отдыха и релакса» Отессы Мошфег, фильмы «Черный лебедь» и «Girl, Interrupted», поэзия Сильвии Плат и Энн Секстон и дальше по списку.
Я чаще всего сталкивалась с критикой Ланы как исполнительницы, которая романтизирует насилие. Самый яркий пример — песня Ultraviolence, в которой она поет ту самую строчку: «He hit me and it felt like a kiss». Для меня вопрос о романтизации насилия решается однозначно: это не тот опыт, который стоит эстетизировать. Тем не менее, я люблю Ultraviolence и всегда чувствовала диссонанс: как, будучи феминисткой, я релейчусь к таким текстам?
Лана часто заимствует строки из других песен, и He hit me and it felt like a kiss — не ее оригинальный текст. Песню с таким названием написали Джерри Гоффин и Кэрол Кинг для группы The Crystals в 1962 году. Гоффин и Кинг — супруги, они написали песню после того, как узнали, что темнокожую певицу Еву Нарцисс Бойд, которая работала у них няней, избивал бойфренд. Когда они спросили, почему Ева терпит такое обращение, та ответила, что бойфренд любит ее. Авторы песни решили, что будут работать с этой историей через документирование, не привнося в нее свой взгляд.
Можно критиковать Еву за то, что она «неправильно» осмыслила свой опыт насилия. Однако такой взгляд мне кажется однобоким и лишает женщину агентности: мы обвиняем Еву в том, как она говорит о насилии, вместо того, чтобы решать саму проблему насилия. Из той точки, где я нахожусь сегодня, взгляд Евы мне не близок — не потому, что я «правильная феминистка», но потому что я сама была в похожей ситуации, когда была подростком. У меня не было ни возможности уйти, ни осмыслить происходящее, и тогда моя психика работала на оправдание того, что происходит. Теперь, спустя годы, я не вижу в романтизации спасения. Но когда-то она помогла мне не сойти с ума.
Мой поинт не в том, чтобы оправдать романтизацию насилия. Мой поинт в том, чтобы не критиковать жертв насилия и не заставлять их немедленно переживать свою боль так, как «принято» и «правильно». Не все готовы говорить о пережитом открыто: кому-то уже такой способ проговаривания случившегося помогает отпустить боль и перейти на следующий этап, критически осмыслить произошедшее.
Вот тут еще хорошее эссе Дворкин (хотя я и во многом не согласна с ее идеями), в котором она пишет про собственный опыт насилия и про опыт насилия других женщин, а также подробно раскрывает проблему коммуникации «правильных» и «неправильных» феминисток в этом вопросе.
Ad Marginem
Эссе Андреа Дворкин - Ad Marginem
Андреа Дворкин, комментируя дело о домашнем насилии, обращается к собственному опыту: в течение трех лет она подвергалась избиениям со стороны первого мужа.
❤11❤🔥1
На этом нонфике участвую в презентации «Балканской трилогии» Оливии Мэннинг 9 апреля в 14:00, вот тут все подробности.
Это книга о Второй мировой войне, которая показана через оптику британки Гарриет, приехавшей в Румынию с мужем. Интересно в ней то, что военные действия практически не описываются: читатель видит лишь то, как война влияет на жизни обычных (хотя и привилегированных) людей. А еще мне кажется интересным, что у Мэннинг пролетарский бэкграунд, и книги они писала в свободное время от работы машинисткой, по факту прогрызая себе путь в литературу.
P.S. Олег говорит, что ему всегда больно смотреть на то, что происходит с моими книгами после прочтения: в какой-то момент у них появляются заломы, и я каждый раз не могу отследить, как это происходит. Для сравнения: первый том я читала в бумаге, а второй просматривала в электронной версии.
Это книга о Второй мировой войне, которая показана через оптику британки Гарриет, приехавшей в Румынию с мужем. Интересно в ней то, что военные действия практически не описываются: читатель видит лишь то, как война влияет на жизни обычных (хотя и привилегированных) людей. А еще мне кажется интересным, что у Мэннинг пролетарский бэкграунд, и книги они писала в свободное время от работы машинисткой, по факту прогрызая себе путь в литературу.
P.S. Олег говорит, что ему всегда больно смотреть на то, что происходит с моими книгами после прочтения: в какой-то момент у них появляются заломы, и я каждый раз не могу отследить, как это происходит. Для сравнения: первый том я читала в бумаге, а второй просматривала в электронной версии.
❤4👍1
Нонфик прошел неделю назад, а мне только сейчас удалось написать про свои покупки. В этот раз казалось, что я вообще не буду ничего покупать, но не удержалась и взяла Симону Вейль, а за ней последовали и другие. Рассказываю, что набрала — сначала про теорию, потом про художку.
Теория:
«Статьи и письма. 1934 - 1943», Симона Вейль
Давно хотела почитать Симону Вейль, раньше удавалось читать либо о ее биографии, либо пролистывать введение к «Тетрадям», либо читать о ней в книгах авторов, которые ссылаются на Симону. Я уже писала про нее и про то, почему считаю ее фигуру очень важной — не в контексте отдельно философии и отдельно активизма, а на пересечении этих полей.
«Марксизм и угнетение женщин», Лиза Фогель
Давно вижу дискурс о женском вопросе в марксистской теории и практике, читала, как это реализовывалось в начале существования СССР и позже, злилась на слова о том, что «вот построим социализм/коммунизм, и угнетению женщин придет конец». Думаю, книга Фогель поможет распутать в моей голове ком всех этих знаний. Кстати, есть еще одна книга на эту тему — «Несчастливый брак марксизма с феминизмом» Хартман, ее можно найти в открытом доступе.
«Другая история. Сексуально-гендерное диссидентство в революционной России», Дэн Хили
Помимо того, что обещает название, меня особенно интересует глава «Двойные тиски ГУЛАГа и клиники».
«Могут ли угнетенные говорить?», Гаятри Спивак
Известная статья о том, как говорят угнетенные, купила для диплома. Спивак анализирует возможность жертв проговаривать травму на примере индийских женщин: она рассматривает их угнетение со стороны индийских мужчин и то, как их маргинализирует белое западное сообщество.
Проза:
«Отделение связи», Полина Барскова
Я уже успела немного почитать: она больше напоминает «Живые картины», чем «Седьмую щелочь». Мне понравились эти две книги, хотя я все время спрашиваю себя и других писатель_ниц, можем ли мы как автор_ки рассказывать о чужой травме, параллелить ее со своей — как Барскова делает в «Живых картинах». Пока я стою на позиции, что нет.
«Живая вода», Клариси Лиспектор
Все больше отхожу в чтении от условно нарративного автофикшна, меня интересует новая работа с формой и языком, а блерб говорит, что книга написана в форме «импровизационного поэтического монолога».
«Роза», Оксана Васякина
Знаю, что этот текст, помимо прочего, поднимает тему ментальных расстройств. Мне хочется почитать, как Васякина работает с ней в текстах.
Теория:
«Статьи и письма. 1934 - 1943», Симона Вейль
Давно хотела почитать Симону Вейль, раньше удавалось читать либо о ее биографии, либо пролистывать введение к «Тетрадям», либо читать о ней в книгах авторов, которые ссылаются на Симону. Я уже писала про нее и про то, почему считаю ее фигуру очень важной — не в контексте отдельно философии и отдельно активизма, а на пересечении этих полей.
«Марксизм и угнетение женщин», Лиза Фогель
Давно вижу дискурс о женском вопросе в марксистской теории и практике, читала, как это реализовывалось в начале существования СССР и позже, злилась на слова о том, что «вот построим социализм/коммунизм, и угнетению женщин придет конец». Думаю, книга Фогель поможет распутать в моей голове ком всех этих знаний. Кстати, есть еще одна книга на эту тему — «Несчастливый брак марксизма с феминизмом» Хартман, ее можно найти в открытом доступе.
«Другая история. Сексуально-гендерное диссидентство в революционной России», Дэн Хили
Помимо того, что обещает название, меня особенно интересует глава «Двойные тиски ГУЛАГа и клиники».
«Могут ли угнетенные говорить?», Гаятри Спивак
Известная статья о том, как говорят угнетенные, купила для диплома. Спивак анализирует возможность жертв проговаривать травму на примере индийских женщин: она рассматривает их угнетение со стороны индийских мужчин и то, как их маргинализирует белое западное сообщество.
Проза:
«Отделение связи», Полина Барскова
Я уже успела немного почитать: она больше напоминает «Живые картины», чем «Седьмую щелочь». Мне понравились эти две книги, хотя я все время спрашиваю себя и других писатель_ниц, можем ли мы как автор_ки рассказывать о чужой травме, параллелить ее со своей — как Барскова делает в «Живых картинах». Пока я стою на позиции, что нет.
«Живая вода», Клариси Лиспектор
Все больше отхожу в чтении от условно нарративного автофикшна, меня интересует новая работа с формой и языком, а блерб говорит, что книга написана в форме «импровизационного поэтического монолога».
«Роза», Оксана Васякина
Знаю, что этот текст, помимо прочего, поднимает тему ментальных расстройств. Мне хочется почитать, как Васякина работает с ней в текстах.
Telegram
пограничное письмо
Так совпало, что чтение «Империи знаков» Барта и просмотр «Киногида извращенца» с Жижеком выпало на одну неделю. Почитала и посмотрела, теперь думаю о философии и ее соотнесенности с реальностью.
С «Империей знаков» дело обстоит так: Барт разочаровался…
С «Империей знаков» дело обстоит так: Барт разочаровался…
❤🔥5❤4
Запускаем с Оксаной, Димой и Центром Вознесенского лабораторию: будем читать, ходить в архивы, обсуждать тексты и, кончено, писать.
Forwarded from Центр Вознесенского
Второй сезон писательской лаборатории «Будущее» не за горами, заявки принимаются до 7 мая включительно.
Что ждет вас на занятиях и как будет построена учеба — об этом в карточках рассказывают трое ведущих проекта (именно их глаза серьезно смотрят вам в душу в ожидании заявок) 👀
Узнать подробнее о лаборатории и подать заявку можно тут.
Что ждет вас на занятиях и как будет построена учеба — об этом в карточках рассказывают трое ведущих проекта (именно их глаза серьезно смотрят вам в душу в ожидании заявок) 👀
Узнать подробнее о лаборатории и подать заявку можно тут.
❤🔥5
Итак, для женщин поэзия — не роскошь. Это жизненная необходимость нашего существования. Она формирует качество света, в котором мы высказываем наши надежды и мечты о выживании и переменах — сперва облекая их в слова, затем в идею, затем в более осязаемое действие. Поэзия — это способ назвать безымянное, чтобы его можно было помыслить. Самые дальние горизонты наших надежд и страхов вымощены нашими стихами, высечены, как из камня, из опыта нашей повседневной жизни.
«Сестра-отверженная», Одри Лорд
«Сестра-отверженная», Одри Лорд
❤11🔥2💘1