В прошлом году, где-то посреди локдауна, Иэн Риксон поставил в лондонском театре Гарольда Пинтера – в пустом гулком зале без зрителей – «Дядю Ваню». Добралась я до него только сейчас и, считаю, весьма удачно: о чем говорить в такую погоду, как не о сценах из деревенской жизни. Лето в «Дяде Ване» играет не последнюю роль, это не только фактическое время действия, но и метафорическое – время, когда привычные правила как будто встают на паузу и начинается какая-то особенная летняя жизнь. Которая, как известно, закончится в начале сентября – но едва ли кто-то задумывается об этом в начале июня.
Мои ожидания от постановки Риксона: посмотреть, как самую классическую, основополагающую русскую классику видят и чувствуют иностранцы – не то чтобы не оправдались, а остались, смущенные, где-то в сторонке. Да, англичанам очень тяжело даются отчества, они стараются по возможности их опускать, поэтому в одной из сцен Соня весьма дерзко называет Астрова просто Михаилом, но где-то на этой шкале стрелка клюквометра и замирает. Кажется, что русскость в любом понимании волновала Риксона в последнюю очередь, его версия «Дяди Вани» – о людях вообще, как бы банально это ни звучало. Саму постановку вполне можно назвать классической: полноценные декорации, (почти) аутентичные костюмы, очень приятный английский, как из XIX века, – никаких говорящих деталей, никаких намеренных акцентов. Это выглядит так… обычно, что точные время и место действия словно размываются, и остаются только герои, измученные друг другом и своей бестолковой, впустую растраченной жизнью.
Герои в этом «Дяде Ване» исключительно хороши. Здесь нет очевидных звезд, хотя велика вероятность, что какие-то лица окажутся знакомыми, но есть замечательный ансамбль, в котором каждый персонаж ярок и выразителен, и все гармонично дополняют друг друга. (Знаю, что это тоже звучит ужасно банально, но что ж поделать, если все так и есть.) Угловатая трогательная Соня, трагикомичный дядя Ваня, невыносимо самодовольный профессор Серебряков, головокружительно красивый Астров, уютная няня Марина – плоть от плоти чеховского текста, бесшовные, совершенно естественные.
Любопытно, кстати, как в этом спектакле сработал инклюзивный кастинг: единственная чернокожая актриса играет роль Елены Андреевны – героини, максимально чужой, чуть ли не единственной посторонней в этом семейном кругу. Именно ее приезд внезапно превращает привычную жизнь семейства Войницких в призрачную «летнюю», разрушает болезненное и шаткое, но все-таки равновесие, внушает пустые надежды. С ее отъездом заканчивается лето и остаются только бесконечные неразобранные счета, безотрадная работа и – в больше пугающей, чем утешительной перспективе – небо в алмазах и эхом затухающее «отдохнем… отдохнем». Ужасно интересно, думал ли об этом режиссер, утверждая ее на роль, или это совпадение (интерес к которому, возможно, выдает во мне латентного расиста).
Этому странному фильму не фильму спектаклю не спектаклю все-таки немного не хватает зрителей – чтобы наполнить зал не только смехом или аплодисментами, но и живой тишиной, дышащей и задерживающей дыхание, вполне ощутимой даже через экран. Но тут остается только – в духе той же Сони – уверять себя, что когда-нибудь, и может быть, даже скоро, все это закончится, перед нами (вновь) распахнется целый мир, и мы увидим жизнь светлую, прекрасную, изящную, мы обрадуемся и на наши теперешние несчастья оглянемся с умилением, с улыбкой, и мы все будем счастливы. Как никогда раньше.
Мои ожидания от постановки Риксона: посмотреть, как самую классическую, основополагающую русскую классику видят и чувствуют иностранцы – не то чтобы не оправдались, а остались, смущенные, где-то в сторонке. Да, англичанам очень тяжело даются отчества, они стараются по возможности их опускать, поэтому в одной из сцен Соня весьма дерзко называет Астрова просто Михаилом, но где-то на этой шкале стрелка клюквометра и замирает. Кажется, что русскость в любом понимании волновала Риксона в последнюю очередь, его версия «Дяди Вани» – о людях вообще, как бы банально это ни звучало. Саму постановку вполне можно назвать классической: полноценные декорации, (почти) аутентичные костюмы, очень приятный английский, как из XIX века, – никаких говорящих деталей, никаких намеренных акцентов. Это выглядит так… обычно, что точные время и место действия словно размываются, и остаются только герои, измученные друг другом и своей бестолковой, впустую растраченной жизнью.
Герои в этом «Дяде Ване» исключительно хороши. Здесь нет очевидных звезд, хотя велика вероятность, что какие-то лица окажутся знакомыми, но есть замечательный ансамбль, в котором каждый персонаж ярок и выразителен, и все гармонично дополняют друг друга. (Знаю, что это тоже звучит ужасно банально, но что ж поделать, если все так и есть.) Угловатая трогательная Соня, трагикомичный дядя Ваня, невыносимо самодовольный профессор Серебряков, головокружительно красивый Астров, уютная няня Марина – плоть от плоти чеховского текста, бесшовные, совершенно естественные.
Любопытно, кстати, как в этом спектакле сработал инклюзивный кастинг: единственная чернокожая актриса играет роль Елены Андреевны – героини, максимально чужой, чуть ли не единственной посторонней в этом семейном кругу. Именно ее приезд внезапно превращает привычную жизнь семейства Войницких в призрачную «летнюю», разрушает болезненное и шаткое, но все-таки равновесие, внушает пустые надежды. С ее отъездом заканчивается лето и остаются только бесконечные неразобранные счета, безотрадная работа и – в больше пугающей, чем утешительной перспективе – небо в алмазах и эхом затухающее «отдохнем… отдохнем». Ужасно интересно, думал ли об этом режиссер, утверждая ее на роль, или это совпадение (интерес к которому, возможно, выдает во мне латентного расиста).
Этому странному фильму не фильму спектаклю не спектаклю все-таки немного не хватает зрителей – чтобы наполнить зал не только смехом или аплодисментами, но и живой тишиной, дышащей и задерживающей дыхание, вполне ощутимой даже через экран. Но тут остается только – в духе той же Сони – уверять себя, что когда-нибудь, и может быть, даже скоро, все это закончится, перед нами (вновь) распахнется целый мир, и мы увидим жизнь светлую, прекрасную, изящную, мы обрадуемся и на наши теперешние несчастья оглянемся с умилением, с улыбкой, и мы все будем счастливы. Как никогда раньше.
«Ходячий замок», Диана Уинн Джонс
В рамках затянувшегося пост-улиссовского детокса и общей летнейразмягченности мозга расслабленности вспомню про прекрасную книжку, незаслуженно спрятанную в тени намного более известной экранизации. Культовый мультфильм Миядзаки тоже прекрасен, но – как это обычно и бывает с экранизациями – немного иначе, чем оригинал. Одно из принципиальных сюжетных отличий в том, что патентованный пацифист Миядзаки добавил в сюжет жутковатую и весьма кровопролитную войну, которая непонятно из-за чего начинается и совершенно внезапно ко всеобщему удовольствию заканчивается. Ему было важно показать, как война – именно бессмысленная, вызванная исключительно чьей-то жаждой власти – бесповоротно разрушает светлый идиллический мир и превращает людей в чудовищ. Кроме того, война помогает подчеркнуть изменения в главном герое Хоуле, хозяине того самого ходячего замка: именно угроза замку и его обитателям вынуждает его взять на себя ответственность и пойти всех спасать.
История Джонс намного более личная, автор недавно попавшейся мне статьи вообще считает, что это чуть ли не единственное фэнтези, рассказывающее не о грандиозном приключении, а о повседневной жизни. У Джонс Хоул, в начале представленный эгоистичным, самовлюбленным и помешанным на собственной внешности, в конце… примерно таким же и остается. И этим он замечателен. Это такой байронический герой – немного демонический, томный, опасно-привлекательный, скучающий и страдающий – но разбавленный ведром иронии, а иногда этим же ведром и ударенный. Его усилия избежать любой опасности (а лучше вообще любой активности) напоминают о пратчеттовском Ринсвинде, самом трусливом волшебнике Плоского мира. Его упорное нежелание признаваться в добрых поступках и стремление выглядеть ко всему равнодушным вызывают ассоциации с героями уайльдовских пьес, а щепетильное внимание к костюмам и прическе эти ассоциации только усиливает. (Обожаю эпизод, когда Хоул три часа собирается на… во избежание спойлеров скажем «на некое светское мероприятие», чтобы потом превратиться в собаку, потому что ему опасно появляться на людях).
Дополнительный уровень иронии в том, что вымышленный мир Джонс параллелен нашему, и коварный волшебник Хоул в какой-то момент оказывается простым валлийским парнем, который обнаружил в себе способность между этими мирами перемещаться. Это забавно, во-первых, потому, что для любого англоязычного читателя валлийский язык сам по себе звучит достаточно пугающе, чтобы его носителя можно было автоматически обвинить в колдовстве. Во-вторых, «реальное» происхождение Хоула и его, судя по всему, вполне приличное образование как бы намекают, что он должен понимать приблизительно все про байронических героев и их демонстративные страдания и что свою ДРАМУ он сознательно и с огоньком разыгрывает, на радость менее просвещенным в этом смысле жителям волшебного мира.
Кажется, что эти реально-волшебные пересечения для Джонс особенно важны. Недаром в качестве самого опасного заклинания она использует классическое и наверное знакомое английским читателям стихотворение Джона Донна: перечисленные в нем небывальщины в волшебном мире нормально существуют, и это активизирует проклятие. Как если бы в русскоязычной сказке «У лукоморья дуб зеленый» оказалось, например, буквальной инструкцией по поиску какого-нибудь сокровища: за дубом налево, мимо тридцати трех богатырей, пока не упретесь в чахнущего над златом Кощея. Джонс словно предлагает задуматься о власти слов: в ее мире семимильные сапоги шагают ровно на семь миль (поэтому необходимость переместиться на десять требует терпения и дополнительных расчетов), а предположение, что сердцеед – это тот, кто питается сердцами, звучит вполне логично.
В рамках затянувшегося пост-улиссовского детокса и общей летней
История Джонс намного более личная, автор недавно попавшейся мне статьи вообще считает, что это чуть ли не единственное фэнтези, рассказывающее не о грандиозном приключении, а о повседневной жизни. У Джонс Хоул, в начале представленный эгоистичным, самовлюбленным и помешанным на собственной внешности, в конце… примерно таким же и остается. И этим он замечателен. Это такой байронический герой – немного демонический, томный, опасно-привлекательный, скучающий и страдающий – но разбавленный ведром иронии, а иногда этим же ведром и ударенный. Его усилия избежать любой опасности (а лучше вообще любой активности) напоминают о пратчеттовском Ринсвинде, самом трусливом волшебнике Плоского мира. Его упорное нежелание признаваться в добрых поступках и стремление выглядеть ко всему равнодушным вызывают ассоциации с героями уайльдовских пьес, а щепетильное внимание к костюмам и прическе эти ассоциации только усиливает. (Обожаю эпизод, когда Хоул три часа собирается на… во избежание спойлеров скажем «на некое светское мероприятие», чтобы потом превратиться в собаку, потому что ему опасно появляться на людях).
Дополнительный уровень иронии в том, что вымышленный мир Джонс параллелен нашему, и коварный волшебник Хоул в какой-то момент оказывается простым валлийским парнем, который обнаружил в себе способность между этими мирами перемещаться. Это забавно, во-первых, потому, что для любого англоязычного читателя валлийский язык сам по себе звучит достаточно пугающе, чтобы его носителя можно было автоматически обвинить в колдовстве. Во-вторых, «реальное» происхождение Хоула и его, судя по всему, вполне приличное образование как бы намекают, что он должен понимать приблизительно все про байронических героев и их демонстративные страдания и что свою ДРАМУ он сознательно и с огоньком разыгрывает, на радость менее просвещенным в этом смысле жителям волшебного мира.
Кажется, что эти реально-волшебные пересечения для Джонс особенно важны. Недаром в качестве самого опасного заклинания она использует классическое и наверное знакомое английским читателям стихотворение Джона Донна: перечисленные в нем небывальщины в волшебном мире нормально существуют, и это активизирует проклятие. Как если бы в русскоязычной сказке «У лукоморья дуб зеленый» оказалось, например, буквальной инструкцией по поиску какого-нибудь сокровища: за дубом налево, мимо тридцати трех богатырей, пока не упретесь в чахнущего над златом Кощея. Джонс словно предлагает задуматься о власти слов: в ее мире семимильные сапоги шагают ровно на семь миль (поэтому необходимость переместиться на десять требует терпения и дополнительных расчетов), а предположение, что сердцеед – это тот, кто питается сердцами, звучит вполне логично.
И парадоксально (или, наоборот, совершенно закономерно) оказывается, что самое страшное зло не ведьмины проклятия, а глупые стереотипы – то, что ежедневно твердят нам окружающие, и то, в чем мы убеждаем себя сами, зацикленные самосбывающиеся пророчества, которые особенно тяжело преодолеть – просто потому, что их очень тяжело заметить. Слова у Джонс убеждают в неизбежности провала и создают блестящую репутацию, проклинают и благословляют, превращают симпатичную девушку в старушку и наделяют обычные предметы жизнью и душой, создают миры, и для этого даже не нужны выдающиеся магические способности – скорее вера в их, слов, всемогущество.
#БеспорядочнаяРецензия
#БеспорядочнаяРецензия
«4321», Пол Остер
Про этот роман у меня есть два мнения. Лучше, конечно, если бы их было четыре – это было бы гармоничнее, но тут уж как получилось. Определенного рода гармонию, впрочем, можно найти в том, что в романе более тысячи страниц, и у меня тоже будет беспрецедентно много буков. Извините.
Мнение первое. Поразительно, но кажется, я не могу сходу вспомнить ничего, по форме похожего на роман Остера. И это при том, что сама идея событийных развилок, порождающих совершенно различные сценарии не только не нова, но и даже, можно сказать, попсова (см. «эффект бабочки»). Герой романа, Арчи Фергусон (или просто Фергусон, даже в 5 лет), рождается в семье второго, уже благополучного, поколения американских иммигрантов 3 марта 1947 года. Его отец совместно с братьями владеет магазином техники в предместье Нью-Йорка, а мать увлекается фотографией. Выйдя из этой стартовой точки, Фергусон проживает четыре жизни, о которых последовательно-параллельно и рассказывает Остер.
Здесь нужно сделать важное замечание: это не фантастический, а сугубо реалистический роман, с масштабным, выписанным в почти классической традиции историческим фоном. Бурнокипящая судьба Америки 1960-х: космос, реформы, Кеннеди, Вьетнам, протесты, хиппи, лета любви и зимы тревоги – интересует Остера едва ли не больше судьбы (или судеб?) его героя. Столь ненадежное, постоянно изменчивое, одновременно ужасное и прекрасное бытие не может не определять сознание, и Остер много пишет о том, как общественные волнения волнуют взрослеющего Фергусона. (К слову, я в очередной раз удивлялась, как неприятно истории про (с)мутные времена и острые общественные конфликты рифмуются с нашим сегодня.)
Героя окружают не только одни и те же обстоятельства, но в основном одни и те же люди, и поначалу разница между четырьмя Фергусонами почти не ощущается. Но со временем различия накапливаются, и, начиная очередную часть, можно за пару страниц вспомнить, о каком Фергусоне идет речь: о том, который в детстве упал с дерева, или о том, у которого развелись родители; о том, который хорошо играет в бейсбол, или о том, который выбрал баскетбол. Отдельная прелесть «4321» в том, что можно наперебой сыпать спойлерами и не раскрыть никаких интриг: герой умер подростком – допустим, но какой из четырех? Классически четкий и стройный сюжет от умножения на четыре становится волнующе ненадежным, как будто Остер жонглирует четырьмя мячиками: мелькание завораживает, но немного беспокоит, не упадет ли какой. Не упадет. По крайней мере, до тех пор, пока этого не захочет сам жонглер.
Главный трюк Остера вовсе не в том, что каждый из сюжетов по-своему хорош и вполне потянул бы на самостоятельный роман. В какой-то момент, когда чередование Фергусонов уже становится привычным, можно заметить, что на первый взгляд разные герои в главном, глубинном, остаются очень похожими. Да, один из них пишет о спорте в газете, а другой пишет автобиографический роман – важнее то, что все они не могут не писать. Разнонаправленные вроде бы течения стремятся почти неизбежно к одному и тому же морю. Это можно назвать судьбой, а можно – истинной сутью самого героя, но есть что-то утешительное в том, что, будучи очень разным, можно всегда оставаться собой.
📚
«Что делать или чего не делать, когда мир горит, а у тебя даже нет огнетушителя, когда пламя не только вокруг тебя, но и в тебе, и что бы ты ни делал или чего не делал, действия твои ничего не изменят? Держись плана – пиши книгу.»
#БеспорядочнаяРецензия
Про этот роман у меня есть два мнения. Лучше, конечно, если бы их было четыре – это было бы гармоничнее, но тут уж как получилось. Определенного рода гармонию, впрочем, можно найти в том, что в романе более тысячи страниц, и у меня тоже будет беспрецедентно много буков. Извините.
Мнение первое. Поразительно, но кажется, я не могу сходу вспомнить ничего, по форме похожего на роман Остера. И это при том, что сама идея событийных развилок, порождающих совершенно различные сценарии не только не нова, но и даже, можно сказать, попсова (см. «эффект бабочки»). Герой романа, Арчи Фергусон (или просто Фергусон, даже в 5 лет), рождается в семье второго, уже благополучного, поколения американских иммигрантов 3 марта 1947 года. Его отец совместно с братьями владеет магазином техники в предместье Нью-Йорка, а мать увлекается фотографией. Выйдя из этой стартовой точки, Фергусон проживает четыре жизни, о которых последовательно-параллельно и рассказывает Остер.
Здесь нужно сделать важное замечание: это не фантастический, а сугубо реалистический роман, с масштабным, выписанным в почти классической традиции историческим фоном. Бурнокипящая судьба Америки 1960-х: космос, реформы, Кеннеди, Вьетнам, протесты, хиппи, лета любви и зимы тревоги – интересует Остера едва ли не больше судьбы (или судеб?) его героя. Столь ненадежное, постоянно изменчивое, одновременно ужасное и прекрасное бытие не может не определять сознание, и Остер много пишет о том, как общественные волнения волнуют взрослеющего Фергусона. (К слову, я в очередной раз удивлялась, как неприятно истории про (с)мутные времена и острые общественные конфликты рифмуются с нашим сегодня.)
Героя окружают не только одни и те же обстоятельства, но в основном одни и те же люди, и поначалу разница между четырьмя Фергусонами почти не ощущается. Но со временем различия накапливаются, и, начиная очередную часть, можно за пару страниц вспомнить, о каком Фергусоне идет речь: о том, который в детстве упал с дерева, или о том, у которого развелись родители; о том, который хорошо играет в бейсбол, или о том, который выбрал баскетбол. Отдельная прелесть «4321» в том, что можно наперебой сыпать спойлерами и не раскрыть никаких интриг: герой умер подростком – допустим, но какой из четырех? Классически четкий и стройный сюжет от умножения на четыре становится волнующе ненадежным, как будто Остер жонглирует четырьмя мячиками: мелькание завораживает, но немного беспокоит, не упадет ли какой. Не упадет. По крайней мере, до тех пор, пока этого не захочет сам жонглер.
Главный трюк Остера вовсе не в том, что каждый из сюжетов по-своему хорош и вполне потянул бы на самостоятельный роман. В какой-то момент, когда чередование Фергусонов уже становится привычным, можно заметить, что на первый взгляд разные герои в главном, глубинном, остаются очень похожими. Да, один из них пишет о спорте в газете, а другой пишет автобиографический роман – важнее то, что все они не могут не писать. Разнонаправленные вроде бы течения стремятся почти неизбежно к одному и тому же морю. Это можно назвать судьбой, а можно – истинной сутью самого героя, но есть что-то утешительное в том, что, будучи очень разным, можно всегда оставаться собой.
📚
«Что делать или чего не делать, когда мир горит, а у тебя даже нет огнетушителя, когда пламя не только вокруг тебя, но и в тебе, и что бы ты ни делал или чего не делал, действия твои ничего не изменят? Держись плана – пиши книгу.»
#БеспорядочнаяРецензия
Мнение второе. Что-то я ни хрена не понимаю в современном переводе, вот прям ни хренушечки. Потому что через перевод Максима Немцова я продиралась, как через бурелом, а это вообще весьма заслуженный переводчик с обширной библиографией, и его работу хвалят вот здесь и еще тут, и разве что здесь сдержанно называют «своеобразной». Я же, читая, выла (временами вслух), и билась головой об стол, и прошу прощения у всех, кого я терроризировала жалобами в онлайне и офлайне. Особенно ставит в тупик, что перевод выполнен, судя по всему, сознательно – это не тупой подстрочник, не ошибки в значениях и не ленивая корректура: у Немцова была какая-то стратегия, и он ее придерживался.
Например, он использует классический подход транслитерации, основанный не на звучании слова, а на орфографии, когда «a» во всех случаях превращается в «а», «u» – в «у», «h» – в «г». При таком подходе экономку Шерлока Холмса звали бы не миссис Хадсон, а миссис Гудзон, и она была бы, как и в английском, однофамилицей нью-йоркского залива. Но существование даже в советских переводах миссис Хадсон намекает, что подход, возможно, немного устарел. В контексте того, что Немцов активно ратует за регулярное обновление и осовременивание переводов, имена «Станли», «Бальдвин» и, особенно, «Доннагью» выглядят, на мой вкус, довольно иронично. Хорошо, что Манхаттан хотя бы не стал Мангаттаном, а то можно было и не догадаться, о чем идет речь.
В двух случаях Немцов почему-то решил перевести фамилии, и если превращение Говарда Смолла в Говарда Мелка слабовато, но хоть как-то оправдано единственным на тысячу страниц каламбуром о том, что он «вовсе не был мелким», то понять, с чего вдруг Билли Бест стал Билли Блеском, крайне затруднительно. Ладно бы он, допустим, пел под таким псевдонимом в кабаре, но это настоящая фамилия книгоиздателя. Вспоминается бородатый (или лучше сказать бровастый?) анекдот про Брежнева, который смотрит в зеркало и бормочет, что он «стар, очень стар, суперстар».
На мой вкус, такие особенности перевода делают язык неживым, искусственным, но вполне можно согласиться, что это именно вопрос вкуса. Есть вещи более принципиальные. Первая отчасти связана с особенностями стиля самого Остера: в романе очень много длинных, на всю страницу, предложений, но это не предложения со сложными причастными или деепричастными оборотами, и не такие предложения, в которых много подчиненных частей, связанных многочисленными «что», «когда», «который» или «поскольку», это скорее просто цепь обычных недлинных предложений, и автор решил не делить их, а написать все через запятую, даже если мыслей там пять, а не одна. Ну вот примерно как я попробовала сейчас написать. Только намного, намного длиннее. Это, конечно, не поток сознания, но, предполагаю, шаг примерно в этом направлении, желание передать цепляющиеся одна за другую мысли героя, сделать повествование более непрерывным. Не самый удобный для чтения прием, но перевод Немцова делает его почти невыносимым.
Например, он использует классический подход транслитерации, основанный не на звучании слова, а на орфографии, когда «a» во всех случаях превращается в «а», «u» – в «у», «h» – в «г». При таком подходе экономку Шерлока Холмса звали бы не миссис Хадсон, а миссис Гудзон, и она была бы, как и в английском, однофамилицей нью-йоркского залива. Но существование даже в советских переводах миссис Хадсон намекает, что подход, возможно, немного устарел. В контексте того, что Немцов активно ратует за регулярное обновление и осовременивание переводов, имена «Станли», «Бальдвин» и, особенно, «Доннагью» выглядят, на мой вкус, довольно иронично. Хорошо, что Манхаттан хотя бы не стал Мангаттаном, а то можно было и не догадаться, о чем идет речь.
В двух случаях Немцов почему-то решил перевести фамилии, и если превращение Говарда Смолла в Говарда Мелка слабовато, но хоть как-то оправдано единственным на тысячу страниц каламбуром о том, что он «вовсе не был мелким», то понять, с чего вдруг Билли Бест стал Билли Блеском, крайне затруднительно. Ладно бы он, допустим, пел под таким псевдонимом в кабаре, но это настоящая фамилия книгоиздателя. Вспоминается бородатый (или лучше сказать бровастый?) анекдот про Брежнева, который смотрит в зеркало и бормочет, что он «стар, очень стар, суперстар».
На мой вкус, такие особенности перевода делают язык неживым, искусственным, но вполне можно согласиться, что это именно вопрос вкуса. Есть вещи более принципиальные. Первая отчасти связана с особенностями стиля самого Остера: в романе очень много длинных, на всю страницу, предложений, но это не предложения со сложными причастными или деепричастными оборотами, и не такие предложения, в которых много подчиненных частей, связанных многочисленными «что», «когда», «который» или «поскольку», это скорее просто цепь обычных недлинных предложений, и автор решил не делить их, а написать все через запятую, даже если мыслей там пять, а не одна. Ну вот примерно как я попробовала сейчас написать. Только намного, намного длиннее. Это, конечно, не поток сознания, но, предполагаю, шаг примерно в этом направлении, желание передать цепляющиеся одна за другую мысли героя, сделать повествование более непрерывным. Не самый удобный для чтения прием, но перевод Немцова делает его почти невыносимым.
Он часто старается сохранить в переводе ту же часть речи, что была в оригинале, как будто бы совсем игнорируя, что вполне естественные для английского выражения на русском звучат, мягко говоря, менее органично. Например, «true advantage of having money over not having money» превратилось у него в «подлинное преимущество имения денег перед неимением денег». Возможно, только у меня имение ассоциируется с дворянской усадьбой, а не с физическим наличием, но я искренне недоумеваю. В других случаях Немцов поступает строго наоборот и переводит разными словами то, что в оригинале написано одинаково. Во фразе: «but that was before he had read Crime and Punishment, before he had discovered sex with Dana Rosenbloom, before he had smoked his first cigarette and downed his first drink, before he had become the future writer who spent his evenings alone in his room», – повторяющиеся «before he had» задают четкий ритм. В переводе: «но так было до того, как он прочел “Преступление и наказание”, до того, как открыл для себя секс с Даной Розенблюм, пока еще не выкурил свою первую сигарету и не опустошил свой первый стакан выпивки, еще до того, как он стал будущим писателем, который все вечера проводит один у себя в комнате», – это ритмическое «before» зачем-то переведено тремя разными способами, один из которых к тому же требует другого управления, и текст начинает спотыкаться, а это только часть намного более длинного предложения. Таких примеров у меня восемь страниц, и про каждый я готова пояснить, что именно, на мой взгляд, с ним не так.
Второй важный момент – ненормативная лексика, о которой предупреждает метка «18+». Не, я совершенно не против мата, и стиль оригинала вполне подразумевает, что раздражение героев точнее передаст «да что ж это за хуйня!», а не «вот же незадача!». Но это не означает, что слово «dick» – разговорное и ну да, пожалуй, сниженного стиля – нужно переводить исключительно словами «хуй» и «хер», в том числе и в эротических сценах, в том числе и в таких, которым больше подойдет определение «романтические». Это выглядит грубо, и часто некстати грубо, и герою, во многих отношениях идеалистичному, вовсе не подходит – вот же незадача. Во многих отзывах на условном LiveLib’е фраппированные (преимущественно) читательницы в жесткой форме пеняют на это Остеру, но он-то почти ни при чем, это ему Максим Немцов подбросил.
Самое обидное в том, что многие, в том числе сложные, обороты переведены хорошо, в них виден и класс переводчика, и его увлеченность романом. Но на огромную тысячу страниц я так часто хотела плеваться огнем, что, честное слово, готова на курсы переводческие пойти, если там мне объяснят, в чем суть и смысл такого подхода.
#БеспорядочныеПереводы – да, это они.
Второй важный момент – ненормативная лексика, о которой предупреждает метка «18+». Не, я совершенно не против мата, и стиль оригинала вполне подразумевает, что раздражение героев точнее передаст «да что ж это за хуйня!», а не «вот же незадача!». Но это не означает, что слово «dick» – разговорное и ну да, пожалуй, сниженного стиля – нужно переводить исключительно словами «хуй» и «хер», в том числе и в эротических сценах, в том числе и в таких, которым больше подойдет определение «романтические». Это выглядит грубо, и часто некстати грубо, и герою, во многих отношениях идеалистичному, вовсе не подходит – вот же незадача. Во многих отзывах на условном LiveLib’е фраппированные (преимущественно) читательницы в жесткой форме пеняют на это Остеру, но он-то почти ни при чем, это ему Максим Немцов подбросил.
Самое обидное в том, что многие, в том числе сложные, обороты переведены хорошо, в них виден и класс переводчика, и его увлеченность романом. Но на огромную тысячу страниц я так часто хотела плеваться огнем, что, честное слово, готова на курсы переводческие пойти, если там мне объяснят, в чем суть и смысл такого подхода.
#БеспорядочныеПереводы – да, это они.
«Ковентри возрождается», Сью Таунсенд
«Есть две вещи, которые вы должны узнать обо мне немедленно. Первая – я красивая, вторая – я вчера убила человека по имени Джеральд Фокс», – начало книги Таунсенд кажется весьма многообещающим. К тому же я читала у нее смешной «Тайный дневник Адриана Моула» – серьезные, но весьма комичные рассуждения подростка, обиженного на жизнь просто в силу возраста. Он страдает из-за неразделенной любви, нежелающей расти бороды, невыносимых школьных будней, непонятливых родителей, а между делом критикует Маргарет Тэтчер за войну на Фолклендах.
В романе про женщину с необычным именем Ковентри налет дневниковости тоже ощущается, хотя запланирован, кажется, не был: небольшие главы перескакивают с одного на другое, от героя к герою, и повествование распадается на эпизоды, которые не всегда имеют развитие и завершение. Отчасти это можно объяснить тем, что Ковентри, случайно убив соседа, даже не завернув домой, пускается в бегабез носового платка без денег, документов и хоть какого-то представления о том, куда и зачем она бежит. По дороге она встречает таких чудных персонажей, что финал в стиле «и тут она проснулась в своей постели» мог бы быть этой истории впору.
По большому счету, персонажи и составляют главную ценность романа: Таунсенд напоминает, что у всех нас полно своих тараканов и что это не мешает нам жить в относительной гармонии и с ними, и с миром. Нужно просто не требовать от себя и от окружающих слишком многого и по возможности не быть мудаком (как покойный Джеральд Фокс). На этом пестроцветном фоне история об эмансипации слишком примерной домохозяйки, заявленная в названии, немного теряется, но это не особо мешает довольно приятно провести за чтением пару вечером.
📚
«Дерек подошел к книжному шкафу и поискал “соболезнования” в справочнике по этикету Викторианской эпохи под названием “Манеры и правила поведения в приличном обществе, составленные представителем аристократии”, но там ничего не было сказано относительно того, как принято вести себя в случае, когда муж убийцы встречается с вдовой убитого.»
«Есть две вещи, которые вы должны узнать обо мне немедленно. Первая – я красивая, вторая – я вчера убила человека по имени Джеральд Фокс», – начало книги Таунсенд кажется весьма многообещающим. К тому же я читала у нее смешной «Тайный дневник Адриана Моула» – серьезные, но весьма комичные рассуждения подростка, обиженного на жизнь просто в силу возраста. Он страдает из-за неразделенной любви, нежелающей расти бороды, невыносимых школьных будней, непонятливых родителей, а между делом критикует Маргарет Тэтчер за войну на Фолклендах.
В романе про женщину с необычным именем Ковентри налет дневниковости тоже ощущается, хотя запланирован, кажется, не был: небольшие главы перескакивают с одного на другое, от героя к герою, и повествование распадается на эпизоды, которые не всегда имеют развитие и завершение. Отчасти это можно объяснить тем, что Ковентри, случайно убив соседа, даже не завернув домой, пускается в бега
По большому счету, персонажи и составляют главную ценность романа: Таунсенд напоминает, что у всех нас полно своих тараканов и что это не мешает нам жить в относительной гармонии и с ними, и с миром. Нужно просто не требовать от себя и от окружающих слишком многого и по возможности не быть мудаком (как покойный Джеральд Фокс). На этом пестроцветном фоне история об эмансипации слишком примерной домохозяйки, заявленная в названии, немного теряется, но это не особо мешает довольно приятно провести за чтением пару вечером.
📚
«Дерек подошел к книжному шкафу и поискал “соболезнования” в справочнике по этикету Викторианской эпохи под названием “Манеры и правила поведения в приличном обществе, составленные представителем аристократии”, но там ничего не было сказано относительно того, как принято вести себя в случае, когда муж убийцы встречается с вдовой убитого.»
Отношения со Стругацкими у меня складываются довольно странно: я читала у них все или почти все, но не помню ничего или почти ничего. В памяти остались только какие-то общие впечатления: восхищение научной отвагой в «Шести спичках» и «Частных предположениях», ужас перед неотвратимой катастрофой в «Далекой радуге», деградация «полуденного» мира от вдохновенного коммунизма «Страны багровых туч» до весьма отвратительного консюмеризма в «Хищных вещах века». Перечитав с оказией «Пикник на обочине», я поняла, что не помню его совсем, и очень удивилась двум вещам. Во-первых, тому, какая это отличная литература; во-вторых, тому, что по ней, при всей популярности и даже культовости, не написаны килотонны критических статей.
В моих туманных старшешкольных воспоминаниях Стругацкие запечатлелись просто качественной фантастикой, и я ожидала хорошего ровного текста с интересным сюжетом. Обнаружила же, к огромной радости и некоторому стыду перед авторами, не просто умный, но еще и стилистически выверенный роман, раскрывающий основную идею не столько через слова, сколько через умолчания. Собственно, в этот момент я подумала, что уж про Стругацких столько понаписано, что и прибавить нечего, но нашла только любопытную лекцию Быкова о том, как роман отражает последовательный крах советской идеи, и часть статьи Сергея Переслегина, который комментировал все произведения в серии «Миры братьев Стругацких», расставленной на моей полке (в интернетах не обнаруживается).
Более-менее толковые и развернутые читательские рецензии в основном посвящены самой идее «обочины» – случайного, лишенного всякой цели Посещения – и прекрасному монологу местного нобелевского лауреата Валентина Пильмана, утверждающего, что человечество – «слишком стационарная система, ее ничем не проймешь». Эпизод со спонтанной пьянкой Пильмана в компании рефлексирующего сотрудника неизвестной спецслужбы Ричарда Нунана вообще полон великолепных выражений, его хочется цитировать страницами, но я, с подачи того самого Переслегина, задумалась немного о другом.
В отличие от выдумщика Быкова, он воспринимает Зону буквальнее: как что-то непознанное и, кажется, не очень в принципе познаваемое, с чем люди пытаются по мере сил и ума взаимодействовать. Переслегин выделяет в романе два способа упорядочивать это непонятное: наука и закон. Наука стремится как раз познать – установить логические связи, выявить закономерности, снизить уровень непонятного до возможного минимума. Закон призван оберегать общество от опасностей и, поскольку в Зоне опасностей море, предпочитает отгородить ее забором и полосой отчуждения. Науку воплощают уже поминавшийся Пильман и молодой советский ученый Кирилл; сторону закона представляет Нунан. Симптоматично, что фиаско терпят все: Нунан и его коллеги никак не могут удержать Зону закрытой, Пильман изрядно разочаровывается в позитивизме, а прекрасный Кирилл глупо погибает еще в первой части. Переслегин связывает это с тем, что и закон, и наука претендуют на абсолютность, а мир часто оказывается сложнее и в логические рамки укладываться не желает.
В моих туманных старшешкольных воспоминаниях Стругацкие запечатлелись просто качественной фантастикой, и я ожидала хорошего ровного текста с интересным сюжетом. Обнаружила же, к огромной радости и некоторому стыду перед авторами, не просто умный, но еще и стилистически выверенный роман, раскрывающий основную идею не столько через слова, сколько через умолчания. Собственно, в этот момент я подумала, что уж про Стругацких столько понаписано, что и прибавить нечего, но нашла только любопытную лекцию Быкова о том, как роман отражает последовательный крах советской идеи, и часть статьи Сергея Переслегина, который комментировал все произведения в серии «Миры братьев Стругацких», расставленной на моей полке (в интернетах не обнаруживается).
Более-менее толковые и развернутые читательские рецензии в основном посвящены самой идее «обочины» – случайного, лишенного всякой цели Посещения – и прекрасному монологу местного нобелевского лауреата Валентина Пильмана, утверждающего, что человечество – «слишком стационарная система, ее ничем не проймешь». Эпизод со спонтанной пьянкой Пильмана в компании рефлексирующего сотрудника неизвестной спецслужбы Ричарда Нунана вообще полон великолепных выражений, его хочется цитировать страницами, но я, с подачи того самого Переслегина, задумалась немного о другом.
В отличие от выдумщика Быкова, он воспринимает Зону буквальнее: как что-то непознанное и, кажется, не очень в принципе познаваемое, с чем люди пытаются по мере сил и ума взаимодействовать. Переслегин выделяет в романе два способа упорядочивать это непонятное: наука и закон. Наука стремится как раз познать – установить логические связи, выявить закономерности, снизить уровень непонятного до возможного минимума. Закон призван оберегать общество от опасностей и, поскольку в Зоне опасностей море, предпочитает отгородить ее забором и полосой отчуждения. Науку воплощают уже поминавшийся Пильман и молодой советский ученый Кирилл; сторону закона представляет Нунан. Симптоматично, что фиаско терпят все: Нунан и его коллеги никак не могут удержать Зону закрытой, Пильман изрядно разочаровывается в позитивизме, а прекрасный Кирилл глупо погибает еще в первой части. Переслегин связывает это с тем, что и закон, и наука претендуют на абсолютность, а мир часто оказывается сложнее и в логические рамки укладываться не желает.
Это звучит разумно, но отводит на совсем далекий план сталкера Рэдрика Шухарта, оставляя ему роль нарушителя равновесия, не понимающего науку и попирающего закон. Но он, вообще говоря, главный герой, потому что именно он связывает стилистически и идейно разнородные части. Бывают, конечно, герои, нужные только для таких вот связок, но что если он предлагает третий путь взаимодействия с непонятным – любовь. Не сочтите меня чересчур сентиментальной (хотя можете и счесть, от меня не убудет), но беспринципный Рэд Шухарт, если присмотреться, не только безоговорочно обожает жену-красавицу и дочь-мутанта, но и тепло принимает притащившийся из Зоны оживший труп отца; он работал в Институте, зарядившись энтузиазмом Кирилла, и тяжело переживал его смерть; он, безбожно ругаясь, вытаскивает из Зоны глубоко ему неприятного «коллегу» сталкера, и сам не может себе объяснить, почему; он, можно сказать, восхищается Зоной, пытается постичь ее законы не логикой, а чутьем и преуспевает: в первой части он кидает вперед гайки, чтобы наметить путь, а в последней идет уже просто так, на ощущениях. И ему открывается куда больше, чем ученым и «законникам».
Этот путь тоже оканчивается провалом, но есть два существенных «но». Во-первых, Рэд сворачивает с него: сознательно приносит своего попутчика в жертву Золотому шару, по легенде исполняющему желания. Во-вторых, он тоже переходит на уровень человечества и просит «СЧАСТЬЯ ДЛЯ ВСЕХ, ДАРОМ». В полном противоречии с эпиграфом, сделать добро из зла никак не получается. Но еще ироничнее, что человечество в целом, выходит, настолько стационарная система, что ее нельзя не только разрушить, но и осчастливить.
Этот путь тоже оканчивается провалом, но есть два существенных «но». Во-первых, Рэд сворачивает с него: сознательно приносит своего попутчика в жертву Золотому шару, по легенде исполняющему желания. Во-вторых, он тоже переходит на уровень человечества и просит «СЧАСТЬЯ ДЛЯ ВСЕХ, ДАРОМ». В полном противоречии с эпиграфом, сделать добро из зла никак не получается. Но еще ироничнее, что человечество в целом, выходит, настолько стационарная система, что ее нельзя не только разрушить, но и осчастливить.
Продолжу прошлогоднюю традицию рассказывать про странное. Представьте: над готическими шпилями занимается рассвет, звучит увертюра из «Травиаты», камера прогуливается по прекрасным, еще тихим по раннему времени улочкам и натыкается на труп. Так начинается рабочий день полицейского констебля Морса.
Сериал с немного дурацким на русском названием «Молодой Морс» (вызывающем ассоциации, смешанные из компота и божоле) – это приквел популярного в 80-е «Инспектора Морса», который до сих пор можно встретить на просторах даже отечественного телевидения. В оригинальное название, чтобы подчеркнуть молодость героя, вынесено его необычное имя, Endeavour, которое ему очень подходит, потому что ему приходится прилагать огромное количество усилий для… буквально всего. Морс постоянно лажает в личных отношениях, не очень хорошо находит общий язык с коллегами, пренебрегает протоколами, придирается к мелочам, ищет самое сложное объяснение происходящему и (как следствие) влипает в неприятные, если не трагические, ситуации. От череды прочих детективов с нестандартным подходом к расследованиям и жизни «Морса» отличает довольно необычная эстетика: это очень «культурный» сериал.
Во-первых, Морс обожает оперу, его основное (если не единственное) движимое имущество составляют граммофон и коллекция пластинок. Саундтрек на две трети состоит из арий и увертюр, красиво контрастирующих с планомерно возрастающим количеством трупов. Во-вторых, дело происходит в Оксфорде, а это не только создает прекрасные декорации, но и отчасти определяет контингент местных преступников и свидетелей: первые иногда придумывают черт знает что, а вторые все время норовят поговорить с полицейскими на старофранцузском или использовать в качестве объяснения аналогию из трудов Фомы Аквинского. Для полноты картины добавьте по-британски выверенную ретро-эстетику 60-х.
Я, может быть, и не стала бы писать о «Морсе» в канале про литературу, но очень сложно поверить, что это не экранизация какого-нибудь чисто английского детектива – неторопливого, явно предпочитающего погоням и перестрелкам долгие беседы в обшитых дубовыми панелями пабах, перенаселенного эстетически развитыми маньяками, опутанного паутинами политических интриг, постоянно сталкивающего «простых людей» и университетскую богему. Временами литературность проступает еще буквальнее: одна из серий практически пересказывает «Великого Гэтсби», а для разрешения детективной интриги использует твист в стиле нолановского «Престижа».
Это довольно печальный сериал, здесь поимка преступника обычно означает не триумф справедливости, а очередную разрушенную иллюзию, и царящая вокруг красота не уменьшает боль, а делает ее ещё невыносимее. Но представьте: перекрученный и эстетически совершенный детектив про трагическое несовершенство мира – это ли не прекрасно?
Сериал с немного дурацким на русском названием «Молодой Морс» (вызывающем ассоциации, смешанные из компота и божоле) – это приквел популярного в 80-е «Инспектора Морса», который до сих пор можно встретить на просторах даже отечественного телевидения. В оригинальное название, чтобы подчеркнуть молодость героя, вынесено его необычное имя, Endeavour, которое ему очень подходит, потому что ему приходится прилагать огромное количество усилий для… буквально всего. Морс постоянно лажает в личных отношениях, не очень хорошо находит общий язык с коллегами, пренебрегает протоколами, придирается к мелочам, ищет самое сложное объяснение происходящему и (как следствие) влипает в неприятные, если не трагические, ситуации. От череды прочих детективов с нестандартным подходом к расследованиям и жизни «Морса» отличает довольно необычная эстетика: это очень «культурный» сериал.
Во-первых, Морс обожает оперу, его основное (если не единственное) движимое имущество составляют граммофон и коллекция пластинок. Саундтрек на две трети состоит из арий и увертюр, красиво контрастирующих с планомерно возрастающим количеством трупов. Во-вторых, дело происходит в Оксфорде, а это не только создает прекрасные декорации, но и отчасти определяет контингент местных преступников и свидетелей: первые иногда придумывают черт знает что, а вторые все время норовят поговорить с полицейскими на старофранцузском или использовать в качестве объяснения аналогию из трудов Фомы Аквинского. Для полноты картины добавьте по-британски выверенную ретро-эстетику 60-х.
Я, может быть, и не стала бы писать о «Морсе» в канале про литературу, но очень сложно поверить, что это не экранизация какого-нибудь чисто английского детектива – неторопливого, явно предпочитающего погоням и перестрелкам долгие беседы в обшитых дубовыми панелями пабах, перенаселенного эстетически развитыми маньяками, опутанного паутинами политических интриг, постоянно сталкивающего «простых людей» и университетскую богему. Временами литературность проступает еще буквальнее: одна из серий практически пересказывает «Великого Гэтсби», а для разрешения детективной интриги использует твист в стиле нолановского «Престижа».
Это довольно печальный сериал, здесь поимка преступника обычно означает не триумф справедливости, а очередную разрушенную иллюзию, и царящая вокруг красота не уменьшает боль, а делает ее ещё невыносимее. Но представьте: перекрученный и эстетически совершенный детектив про трагическое несовершенство мира – это ли не прекрасно?
«Южнорусское Овчарово», Лора Белоиван
Жила-была у самого синего моря, на Дальнем Востоке, примерно в 60 километрах от Владивостока, в небольшой деревне зоолог Лора Белоиван. Жила она со своим мужем-ветеринаром, и занимались они благим делом спасения морских млекопитающих. А люд в деревне всё был такой чудной, что буквально кричал: «Расскажи обо мне! Расскажи обо мне!». Белоиван на этот люд смотрела-смотрела, крики его слушала-слушала, да и решила написать о нем (о люде) книгу, только повысила немного градус всеобщей чудаковатости, и, чтобы никого не обидеть, придумала новую деревню, которую и назвала Южнорусское Овчарово.
Приятно, что на российской литературной карте появляется все больше точек, отдаляющихся от столиц, и писателей, рассказывающих о своих более и менее малых родинах. Вдвойне приятно, если в рассказах этих заметна любовь, а не беспросветное уныние – может быть временами и цветущая хтонь, но не ужасающая, а скорее прикольная. У Белоиван в «Овчарове» примерно так: там добывают свет из сгущенной тьмы и реанимируют русалок, мертвые не умирают насовсем, а живые гоняют по лесам на велотренажерах и теряются буквально в трех соснах. Там трехметровый брус вполне может оказаться волшебной палочкой, а яблоко – превратиться в папайю.
Это все довольно-таки прекрасно и местами даже обаятельно, например, «Семь звезд» о цыганском проклятии и начале новой жизни на старом чердаке и в хорошем смысле жутковатая «Старая машина». Но есть ощущение, что рассказы Белоиван пока не вполне переросли фейсбучно-жж-шные посты, которыми она более известна. И здесь сама концепция выдуманного поселения, где творится безудержная дичь, играет скорее не в пользу автора – потому что тянет за собой слишком много слишком разнообразных литературных сравнений. Даже если ограничиться ассоциациями условно фантастическими и не вспоминать о фолкнеровской Йокнапатофе и андерсоновском Уайнсбурге. Стоит только произнести: «глушь, где происходит странное», как из-за угла с интересом выглядывает Стивен Кинг. У Кира Булычева (если хочется чего-то на русском) есть замечательный сборник про город Великий Гусляр, в котором то водка идет из водопровода, то спящая царевна на турбазе материализуется. Белоиван и сама, кажется, не против такого рода сравнений, по крайней мере, в рассказе «Нектар и амброзия» она почти буквально цитирует «Вино из одуванчиков», а безумная трапеза в «Таун-эйсе» просится намного западнее, в Диканьку. Но стилистически, языково, образно «Южнорусское Овчарово» заметно беднее и бледнее.
Если в Макондо, который тоже никак нельзя не вспомнить и тоже, в общем, с подачи автора, самоиграющее механическое пианино, пятилетний дождь или неумирающий цыган – это признаки краха времени, разрушения мира, которое жители умудряются не замечать, то у Белоиван это:
– Странно.
– Очень странно.
– Да и фиг с ним.
– Да и то правда.
В по-настоящему крутых историях за чудачествами проступают люди, рельефнее очерчиваются характеры, набросанные как будто парой слов, потому что рассказ был «не об этом». Рассказы Белоиван – именно «об этом», о странностях, для которых люди часто становятся блекловатым фоном.
P.S. Для меня отдельной болью стал коллективный рассказчик: «мы», которое, вероятно, подразумевает саму Белоиван и ее мужа, но там где «мы поехали» или «мы переглянулись» звучит совершенно естественно, «мы подумали» или «мы сказали» уже вызывает вопросы (очень хочу пошутить про «мы покакали», но, пожалуй, сдержусь).
#БеспорядочнаяРецензия
Жила-была у самого синего моря, на Дальнем Востоке, примерно в 60 километрах от Владивостока, в небольшой деревне зоолог Лора Белоиван. Жила она со своим мужем-ветеринаром, и занимались они благим делом спасения морских млекопитающих. А люд в деревне всё был такой чудной, что буквально кричал: «Расскажи обо мне! Расскажи обо мне!». Белоиван на этот люд смотрела-смотрела, крики его слушала-слушала, да и решила написать о нем (о люде) книгу, только повысила немного градус всеобщей чудаковатости, и, чтобы никого не обидеть, придумала новую деревню, которую и назвала Южнорусское Овчарово.
Приятно, что на российской литературной карте появляется все больше точек, отдаляющихся от столиц, и писателей, рассказывающих о своих более и менее малых родинах. Вдвойне приятно, если в рассказах этих заметна любовь, а не беспросветное уныние – может быть временами и цветущая хтонь, но не ужасающая, а скорее прикольная. У Белоиван в «Овчарове» примерно так: там добывают свет из сгущенной тьмы и реанимируют русалок, мертвые не умирают насовсем, а живые гоняют по лесам на велотренажерах и теряются буквально в трех соснах. Там трехметровый брус вполне может оказаться волшебной палочкой, а яблоко – превратиться в папайю.
Это все довольно-таки прекрасно и местами даже обаятельно, например, «Семь звезд» о цыганском проклятии и начале новой жизни на старом чердаке и в хорошем смысле жутковатая «Старая машина». Но есть ощущение, что рассказы Белоиван пока не вполне переросли фейсбучно-жж-шные посты, которыми она более известна. И здесь сама концепция выдуманного поселения, где творится безудержная дичь, играет скорее не в пользу автора – потому что тянет за собой слишком много слишком разнообразных литературных сравнений. Даже если ограничиться ассоциациями условно фантастическими и не вспоминать о фолкнеровской Йокнапатофе и андерсоновском Уайнсбурге. Стоит только произнести: «глушь, где происходит странное», как из-за угла с интересом выглядывает Стивен Кинг. У Кира Булычева (если хочется чего-то на русском) есть замечательный сборник про город Великий Гусляр, в котором то водка идет из водопровода, то спящая царевна на турбазе материализуется. Белоиван и сама, кажется, не против такого рода сравнений, по крайней мере, в рассказе «Нектар и амброзия» она почти буквально цитирует «Вино из одуванчиков», а безумная трапеза в «Таун-эйсе» просится намного западнее, в Диканьку. Но стилистически, языково, образно «Южнорусское Овчарово» заметно беднее и бледнее.
Если в Макондо, который тоже никак нельзя не вспомнить и тоже, в общем, с подачи автора, самоиграющее механическое пианино, пятилетний дождь или неумирающий цыган – это признаки краха времени, разрушения мира, которое жители умудряются не замечать, то у Белоиван это:
– Странно.
– Очень странно.
– Да и фиг с ним.
– Да и то правда.
В по-настоящему крутых историях за чудачествами проступают люди, рельефнее очерчиваются характеры, набросанные как будто парой слов, потому что рассказ был «не об этом». Рассказы Белоиван – именно «об этом», о странностях, для которых люди часто становятся блекловатым фоном.
P.S. Для меня отдельной болью стал коллективный рассказчик: «мы», которое, вероятно, подразумевает саму Белоиван и ее мужа, но там где «мы поехали» или «мы переглянулись» звучит совершенно естественно, «мы подумали» или «мы сказали» уже вызывает вопросы (очень хочу пошутить про «мы покакали», но, пожалуй, сдержусь).
#БеспорядочнаяРецензия
«Непостоянные величины», Булат Ханов
В копилку расширяющейся литературной географии: молодой писатель Булат Ханов живет в Казани и в Казань же отправляет своего героя Романа, выпускника филфака МГУ, который, в попытке сбежать от до поры загадочной личной драмы, решает поехать учительствовать куда-нибудь подальше от Москвы. Чтобы придать дауншифтингу глубины и смысла, Роман придумывает что-то вроде крестового похода и планирует воспитывать в своих учениках критическое мышление, свободное от догм и авторитетов. При столкновении с суровой реальностью средней во всех смыслах провинциальной школы все ожидаемо идет не по плану.
Дебютный роман Ханова часто сравнивают с ивановским пропившим глобус географом, и с точки зрения описаний школьной жизни преимущество отдают «Непостоянным величинам». Наверное, закономерно: Ханов, как и его герой, несколько лет проработал учителем русского и литературы, и с тяготами жизни начинающего специалиста на минимальной ставке должен быть знаком не понаслышке. Мизерную зарплату за нелегкую работу еще можно было бы пережить, если бы сверху не сыпался золотой дождь из проверок, областных конкурсов сочинений (нужно десять работ к завтрашнему дню, дети не успеют, напишите лучше сами) и обязательных к посещению митингов во славу присоединения Крыма. Но, как известно из других произведений про молодых и не очень учителей, главное в их работе не само преподавание, а взаимодействие с учениками.
Роман довольно быстро обнаруживает, что жизненный опыт многих учеников существенно превосходит его собственный, и их правда куда убедительнее той, которую он собирался им прививать, что словосочетание «трудный подросток» не имеет смысла, потому что нетрудных людей не бывает. Взаимовлияние учителя и учеников не оказывается романтически прекрасным, но помогает Роману избавиться от максимализма своих «московских» планов и пересмотреть свои отношения с богом как одним из тех самых непреложных авторитетов, которых он рвался низвергать. (Несмотря на некоторую внезапность этой темы, она мне понравилась особенно: в какой-то момент я даже подумала, что ради этого все на самом деле и затевалось.)
По «Непостоянным величинам» заметено, что это произведение совсем молодого автора, который только нащупывает свой стиль: очень удачные части перемежаются смутными, некоторые второстепенные герои подвисают в воздухе, история той самой таинственной личной драмы выглядит немного слишком фантастичной. Но Казань, если вы вдруг не в курсе, прекрасна, читать про тяжелые школьные будни и (из)обретение себя через других интересно, и еще больше интересно, что Ханов будет делать дальше.
📖
«Методы не совпадали с задачами, причем это упущение закладывалось в основу педагогики. Сначала подчинение, затем – в идеале – свобода.»
#БеспорядочнаяРецензия
В копилку расширяющейся литературной географии: молодой писатель Булат Ханов живет в Казани и в Казань же отправляет своего героя Романа, выпускника филфака МГУ, который, в попытке сбежать от до поры загадочной личной драмы, решает поехать учительствовать куда-нибудь подальше от Москвы. Чтобы придать дауншифтингу глубины и смысла, Роман придумывает что-то вроде крестового похода и планирует воспитывать в своих учениках критическое мышление, свободное от догм и авторитетов. При столкновении с суровой реальностью средней во всех смыслах провинциальной школы все ожидаемо идет не по плану.
Дебютный роман Ханова часто сравнивают с ивановским пропившим глобус географом, и с точки зрения описаний школьной жизни преимущество отдают «Непостоянным величинам». Наверное, закономерно: Ханов, как и его герой, несколько лет проработал учителем русского и литературы, и с тяготами жизни начинающего специалиста на минимальной ставке должен быть знаком не понаслышке. Мизерную зарплату за нелегкую работу еще можно было бы пережить, если бы сверху не сыпался золотой дождь из проверок, областных конкурсов сочинений (нужно десять работ к завтрашнему дню, дети не успеют, напишите лучше сами) и обязательных к посещению митингов во славу присоединения Крыма. Но, как известно из других произведений про молодых и не очень учителей, главное в их работе не само преподавание, а взаимодействие с учениками.
Роман довольно быстро обнаруживает, что жизненный опыт многих учеников существенно превосходит его собственный, и их правда куда убедительнее той, которую он собирался им прививать, что словосочетание «трудный подросток» не имеет смысла, потому что нетрудных людей не бывает. Взаимовлияние учителя и учеников не оказывается романтически прекрасным, но помогает Роману избавиться от максимализма своих «московских» планов и пересмотреть свои отношения с богом как одним из тех самых непреложных авторитетов, которых он рвался низвергать. (Несмотря на некоторую внезапность этой темы, она мне понравилась особенно: в какой-то момент я даже подумала, что ради этого все на самом деле и затевалось.)
По «Непостоянным величинам» заметено, что это произведение совсем молодого автора, который только нащупывает свой стиль: очень удачные части перемежаются смутными, некоторые второстепенные герои подвисают в воздухе, история той самой таинственной личной драмы выглядит немного слишком фантастичной. Но Казань, если вы вдруг не в курсе, прекрасна, читать про тяжелые школьные будни и (из)обретение себя через других интересно, и еще больше интересно, что Ханов будет делать дальше.
📖
«Методы не совпадали с задачами, причем это упущение закладывалось в основу педагогики. Сначала подчинение, затем – в идеале – свобода.»
#БеспорядочнаяРецензия
«Фламандская доска», Артуро Перес-Реверте
В одном не очень свежем анекдоте писателям придумывались вторые имена, отражающие сущность их творчества, типа «Агата Убийца-дворецкий Кристи» или «Джордж Да-пишу-я-пишу Мартин». Среди прочих там были «Дэн Тамплиеры-за-100 Браун» и «Умберто Тамплиеры-за-1500 Эко». Тамплиеры Артуро Переса-Реверте потянут примерно на 500-600: он и вполовину не так увлекается детализацией и историзацией, как Эко, но, в отличие от Брауна, пишет не только увлекательно, но и вполне прилично, да еще и по конспирологии не угорает, однозначно предпочитая личные истории мировым заговорам. При этом его детективные сюжеты так или иначе крутятся вокруг искусства, рассказывают попутно что-то о живописи/литературе/архитектуре/истории, то есть позволяют одновременно и развлекаться лихо закрученным сюжетом, и чувствовать себя культурным человеком.
Моя ван лав у него – «Кожа для барабана», сочащаяся севильской духотой, отстукивающая ритм каблуками танцоров фламенко и копытами быков с корриды, пространно рассуждающая о Боге, провидении и предназначении. Там маленькая старинная церковь убивает тех, кто хочет ее снести – как говорится, хотите верьте. Еще очень хороши первые книги из серии про капитана Алатристе, молчаливого фаталиста XVII века, золотого века Испании, времени расцвета искусств и заката империи, настоящие романы плаща и шпаги, великолепно велеречивые, переведенные так прекрасно, что восхищение переводчиками борется во мне с какой-то даже завистью.
«Фламандская доска» на этом фоне показалась попроще, хотя уровней интриги тут минимум два, а герои даже уверяют, что намного больше. Работая над восстановлением голландской картины XVI века, реставратор Хулия обнаруживает скрытую надпись, которая может быть как-то связана с загадочной смертью одного из героев. Ключом к разгадке скорее всего является шахматная партия, изображенная на картине. Хулия обращается за помощью к шахматисту из местного клуба, а вокруг нее начинает происходить какая-то чертовщина, связанная то ли с тем самым убийством XVI века, то ли с продолжением шахматной партии, то ли с резко (стремительно, на порядки) возросшей после всех этих открытий стоимостью самой картины.
Всю первую половину романа меня занимали две мысли. Первая: шахматы как метафора противостояния добра и зла и, шире, жизни, кажется, уже немного слишком заезжена. Не то чтобы от длительного употребления она стала менее верной, но восхищение героев по этому поводу выглядит не очень натурально, особенно при их культурном багаже (весьма обширном). Вторая: до чего же значительно для русского читателя имя Хулия. Вот просто добавить к нему пробел и вопросительный знак, и тоже получится отличная метафора жизни. Жалко Перес-Реверте этого не знал, мог бы обыграть.
Потом дело пошло веселей, и захотелось-таки отлистывать назад в поисках прошлой расстановки фигур, чтобы попытаться самой разобраться в ходах и понять, как они связаны с очередным убийством. Развязка по степени укуренности не уступает завязке, что, в данном случае, скорее плюс. Хотя итог: на что только не пойдут образованные люди, чтобы интересно и с пользой провести время – кажется немного пугающим. Надо все-таки проверять друзей на наличие хоть каких-то моральных принципов, ради своего же блага.
#БеспорядочнаяРецензия
В одном не очень свежем анекдоте писателям придумывались вторые имена, отражающие сущность их творчества, типа «Агата Убийца-дворецкий Кристи» или «Джордж Да-пишу-я-пишу Мартин». Среди прочих там были «Дэн Тамплиеры-за-100 Браун» и «Умберто Тамплиеры-за-1500 Эко». Тамплиеры Артуро Переса-Реверте потянут примерно на 500-600: он и вполовину не так увлекается детализацией и историзацией, как Эко, но, в отличие от Брауна, пишет не только увлекательно, но и вполне прилично, да еще и по конспирологии не угорает, однозначно предпочитая личные истории мировым заговорам. При этом его детективные сюжеты так или иначе крутятся вокруг искусства, рассказывают попутно что-то о живописи/литературе/архитектуре/истории, то есть позволяют одновременно и развлекаться лихо закрученным сюжетом, и чувствовать себя культурным человеком.
Моя ван лав у него – «Кожа для барабана», сочащаяся севильской духотой, отстукивающая ритм каблуками танцоров фламенко и копытами быков с корриды, пространно рассуждающая о Боге, провидении и предназначении. Там маленькая старинная церковь убивает тех, кто хочет ее снести – как говорится, хотите верьте. Еще очень хороши первые книги из серии про капитана Алатристе, молчаливого фаталиста XVII века, золотого века Испании, времени расцвета искусств и заката империи, настоящие романы плаща и шпаги, великолепно велеречивые, переведенные так прекрасно, что восхищение переводчиками борется во мне с какой-то даже завистью.
«Фламандская доска» на этом фоне показалась попроще, хотя уровней интриги тут минимум два, а герои даже уверяют, что намного больше. Работая над восстановлением голландской картины XVI века, реставратор Хулия обнаруживает скрытую надпись, которая может быть как-то связана с загадочной смертью одного из героев. Ключом к разгадке скорее всего является шахматная партия, изображенная на картине. Хулия обращается за помощью к шахматисту из местного клуба, а вокруг нее начинает происходить какая-то чертовщина, связанная то ли с тем самым убийством XVI века, то ли с продолжением шахматной партии, то ли с резко (стремительно, на порядки) возросшей после всех этих открытий стоимостью самой картины.
Всю первую половину романа меня занимали две мысли. Первая: шахматы как метафора противостояния добра и зла и, шире, жизни, кажется, уже немного слишком заезжена. Не то чтобы от длительного употребления она стала менее верной, но восхищение героев по этому поводу выглядит не очень натурально, особенно при их культурном багаже (весьма обширном). Вторая: до чего же значительно для русского читателя имя Хулия. Вот просто добавить к нему пробел и вопросительный знак, и тоже получится отличная метафора жизни. Жалко Перес-Реверте этого не знал, мог бы обыграть.
Потом дело пошло веселей, и захотелось-таки отлистывать назад в поисках прошлой расстановки фигур, чтобы попытаться самой разобраться в ходах и понять, как они связаны с очередным убийством. Развязка по степени укуренности не уступает завязке, что, в данном случае, скорее плюс. Хотя итог: на что только не пойдут образованные люди, чтобы интересно и с пользой провести время – кажется немного пугающим. Надо все-таки проверять друзей на наличие хоть каких-то моральных принципов, ради своего же блага.
#БеспорядочнаяРецензия
Я не очень угораю по бумажным книгам, но эволюция изданий Переса-Реверте в «Эксмо» заставляет меня плакать кровавыми слезами. Раньше были такие приятные лаконичные обложки: спокойный фон, центральный элемент, связанный с сюжетом и настроением книги. А теперь какое-то месиво всего на свете на драматичном коричневом фоне. «Фламандская доска» мне досталась именно такая. Не знала бы автора, в руки б не взяла, честное слово.
Декабрь – время подводить итоги. Чего я категорически не умею, так что лучше расскажу вам про странное совпадение, благодаря которому я чуть не выбила страйк из чеховских пьес: посмотрела за полгода «Дядю Ваня», «Чайку» и «Вишневый сад». Воспринимаю это как случайность, потому что ни одну из постановок не собиралась смотреть собственно из-за Чехова – выбор во всех случаях определяли какие-то посторонние соображения. А написать об этом не вполне литературном решила, когда поняла, насколько разными оказались все три постановки, и как это замечательно. (Ну и чтобы элегантно умолчать, что за месяц я не прочитала ни книги.)
Про очень впечатлившего британского «Дядю Ваню» подробно писала сразу после просмотра, повторяться не буду. Замечу только, что эта как будто бы самая чужеродная из трех версия внезапно оказалась самой классической, чтобы не сказать «самой русской».
«Чайку» ставили в Мелихове, на открытом воздухе, перемещая действие с лужайки на лужайку, а зрителей – из беседки в беседку. В усадьбе рассказывают, что именно так пьесу и планировал ставить сам Чехов: и пруд, на фоне которого Нина разыгрывает пьесу Треплева, – тот самый пруд, и площадка для крокета, и птицы те же самые щебечут. Не исключено. Во всяком случае, смотреть, как события, разворачивающиеся в летнем имении, буквально разворачиваются в летнем имении интересно; подпертые костылями яблони и августовский закат – отличные декорации для разговоров о литературе и любви. В первых трех действиях даже казалось, что эта (мнимая?) аутентичность и составляет всю суть постановки: деревенский антураж, свежий воздух и сверчки хороши сами по себе и не требуют ни нового прочтения, ни интересной режиссуры. В четвертом действии расслабленный «домашний» театр совершенно неожиданно превратился в театр типично чеховский, в котором каждая вскользь брошенная реплика смертельно ранит кого-то из героев (и, вероятно, зрителей), и даже выстрела за стеной не нужно, чтобы понять, что Константин Гаврилович застрелился.
«Вишневый сад» в Театре Пушкина привлек меня, признаться, Сашей Петровым в роли Лопахина: это звучит так дико, что нельзя не сходить и не посмотреть. Оказалось нисколько не дико, и Лопахин мне как раз понравился больше всего: растерянный, отчаянно пытающийся обратить на себя внимание, в финале совершенно раздавленный собственным триумфом. В этой постановке режиссер сделал акцент на другой типично чеховской теме: невозможности нормального общения – спектакль состоит из отдельных реплик почти при полном отсутствии диалогов. Удивительно, но в таком прочтении та самая ненарочная жестокость как-то даже смягчается: этот мир настолько разрушен, что новые разрушения уже не приносят боли, нервные окончания потеряли чувствительность.
Здесь совершу изящный переход и, предположив, что до конца года уже не сподоблюсь написать ничего толкового, пожелаю вам, чтобы окончание этого года было вовсе не нервным, а исключительно приятным, и чтобы в новом году слова окружающих не ранили, а поддерживали. В общем, чтобы вы любили пьесы Чехова, но не жили в них.
С наступающим!
Про очень впечатлившего британского «Дядю Ваню» подробно писала сразу после просмотра, повторяться не буду. Замечу только, что эта как будто бы самая чужеродная из трех версия внезапно оказалась самой классической, чтобы не сказать «самой русской».
«Чайку» ставили в Мелихове, на открытом воздухе, перемещая действие с лужайки на лужайку, а зрителей – из беседки в беседку. В усадьбе рассказывают, что именно так пьесу и планировал ставить сам Чехов: и пруд, на фоне которого Нина разыгрывает пьесу Треплева, – тот самый пруд, и площадка для крокета, и птицы те же самые щебечут. Не исключено. Во всяком случае, смотреть, как события, разворачивающиеся в летнем имении, буквально разворачиваются в летнем имении интересно; подпертые костылями яблони и августовский закат – отличные декорации для разговоров о литературе и любви. В первых трех действиях даже казалось, что эта (мнимая?) аутентичность и составляет всю суть постановки: деревенский антураж, свежий воздух и сверчки хороши сами по себе и не требуют ни нового прочтения, ни интересной режиссуры. В четвертом действии расслабленный «домашний» театр совершенно неожиданно превратился в театр типично чеховский, в котором каждая вскользь брошенная реплика смертельно ранит кого-то из героев (и, вероятно, зрителей), и даже выстрела за стеной не нужно, чтобы понять, что Константин Гаврилович застрелился.
«Вишневый сад» в Театре Пушкина привлек меня, признаться, Сашей Петровым в роли Лопахина: это звучит так дико, что нельзя не сходить и не посмотреть. Оказалось нисколько не дико, и Лопахин мне как раз понравился больше всего: растерянный, отчаянно пытающийся обратить на себя внимание, в финале совершенно раздавленный собственным триумфом. В этой постановке режиссер сделал акцент на другой типично чеховской теме: невозможности нормального общения – спектакль состоит из отдельных реплик почти при полном отсутствии диалогов. Удивительно, но в таком прочтении та самая ненарочная жестокость как-то даже смягчается: этот мир настолько разрушен, что новые разрушения уже не приносят боли, нервные окончания потеряли чувствительность.
Здесь совершу изящный переход и, предположив, что до конца года уже не сподоблюсь написать ничего толкового, пожелаю вам, чтобы окончание этого года было вовсе не нервным, а исключительно приятным, и чтобы в новом году слова окружающих не ранили, а поддерживали. В общем, чтобы вы любили пьесы Чехова, но не жили в них.
С наступающим!
«Весна в Фиальте», Владимир Набоков
В студенческие годы с трудом продравшись через «Лолиту», я почти бесповоротно решила, что Набоков – это «не мое». И проблема вовсе не в скандальном сюжете, а в непролазных описаниях, где «яркие пузырьки гонадального разгара путешествуют вверх за опаловыми стенками музыкальных автоматов». Долгое время, натыкаясь на упоминания Набокова в числе любимых писателей, я сдержанно хмыкала, но в прошлом году интенсивность упоминаний выросла так сильно, что практически вынудила прочитать что-то еще, вот хотя бы сборник рассказов, который в случае неудачи будет не так жалко бросить.
Теперь я мучительно пытаюсь понять, что именно произошло с Набоковым, когда он писал и/или переводил «Лолиту»: был ли это какой-то фантастический косяк или сознательная графомания, призванная сделать Гумберта Гумберта еще более отвратительным. Пишет же он в самом начале, что вы «можете всегда положиться на убийцу в отношении затейливости прозы». Рассказы, составляющие сборник «Весна в Фиальте» написаны, во-вторых, очень хорошо, и в-третьих, каждый в своем стиле, что даже еще немного лучше. Первый, одноименный, рассказ немного злоупотребляет туманно-опаловыми эпитетами и перенаселенными предложениями, но даже в нем образы не в пример понятнее и точнее: «небольшая компания комаров занималась штопанием воздуха над мимозой». К тому же местный рассказчик, хоть и не убийца, особого доверия тоже не вызывает.
Формально рассказы связаны только тем, что написаны примерно в одно время, но их объединяют сквозные мотивы: зацикленность мыслей из «Весны в Фиальте» разрастается до центральной темы «Круга»; кажущийся поэт в «Корольке» становится вполне реальным в «Тяжелом дыме»; школьный хулиган из «Лика» превращается в полновесного диктатора в «Истреблении тиранов». Матрица постоянно сбоит: время спотыкается и ходит кругами, воспоминания напоминают фильм со слишком грубыми монтажными склейками, вещественный мир состоит из ощущений и норовит расползтись, если на мгновение потерять концентрацию.
Это очень литературно, и не только из-за языка. Некролог «Памяти Шигаева» похож на горькие юморески Чехова, «Посещение музея» напоминает фантастический сюр Булгакова. Трогательно бесприютный герой «Набора» оказывается дважды вымышленным – колоритным попутчиком, которого некий автор присмотрел себе в коллекцию для будущего романа. Незадачливый литератор из рассказа «Уста к устам» три страницы бьется над сценой в театре: как герою забрать из гардероба плащ и трость, но не нарушить романтику момента? – чтобы потом те же плащ, трость и театральный гардероб оказались главными элементами его личной драмы. В «Адмиралтейской игле» разгневанный читатель отчитывает неизвестного писателя, якобы опошлившего в своем романе историю его первой любви, и выглядит попеременно то однозначным сумасшедшим, то вполне разумным человеком, не позволяя понять, что произошло на самом деле. Не исключено, что вся жизнь – вымысел, и вопрос только в том, насколько талантлив ваш сочинитель.
Отдельно отмечу «Лик», герой которого вполне подошел бы для романа: у него в анамнезе смертельная болезнь, детская травма, вынужденная эмиграция, гастроли на Лазурном побережье – но никак не может занять главное место хотя бы в рассказе. Его история – это трагедия брошенного в пруд камня, до которого никому нет дела: все смотрят только на расходящиеся по воде круги. И конечно, «Круг», своей чудной (ударение на любой слог) композицией бесповоротно затягивающий в беспокойство чужих воспоминаний. Во-первых, потому что это красиво.
#БеспорядочнаяРецензия
В студенческие годы с трудом продравшись через «Лолиту», я почти бесповоротно решила, что Набоков – это «не мое». И проблема вовсе не в скандальном сюжете, а в непролазных описаниях, где «яркие пузырьки гонадального разгара путешествуют вверх за опаловыми стенками музыкальных автоматов». Долгое время, натыкаясь на упоминания Набокова в числе любимых писателей, я сдержанно хмыкала, но в прошлом году интенсивность упоминаний выросла так сильно, что практически вынудила прочитать что-то еще, вот хотя бы сборник рассказов, который в случае неудачи будет не так жалко бросить.
Теперь я мучительно пытаюсь понять, что именно произошло с Набоковым, когда он писал и/или переводил «Лолиту»: был ли это какой-то фантастический косяк или сознательная графомания, призванная сделать Гумберта Гумберта еще более отвратительным. Пишет же он в самом начале, что вы «можете всегда положиться на убийцу в отношении затейливости прозы». Рассказы, составляющие сборник «Весна в Фиальте» написаны, во-вторых, очень хорошо, и в-третьих, каждый в своем стиле, что даже еще немного лучше. Первый, одноименный, рассказ немного злоупотребляет туманно-опаловыми эпитетами и перенаселенными предложениями, но даже в нем образы не в пример понятнее и точнее: «небольшая компания комаров занималась штопанием воздуха над мимозой». К тому же местный рассказчик, хоть и не убийца, особого доверия тоже не вызывает.
Формально рассказы связаны только тем, что написаны примерно в одно время, но их объединяют сквозные мотивы: зацикленность мыслей из «Весны в Фиальте» разрастается до центральной темы «Круга»; кажущийся поэт в «Корольке» становится вполне реальным в «Тяжелом дыме»; школьный хулиган из «Лика» превращается в полновесного диктатора в «Истреблении тиранов». Матрица постоянно сбоит: время спотыкается и ходит кругами, воспоминания напоминают фильм со слишком грубыми монтажными склейками, вещественный мир состоит из ощущений и норовит расползтись, если на мгновение потерять концентрацию.
Это очень литературно, и не только из-за языка. Некролог «Памяти Шигаева» похож на горькие юморески Чехова, «Посещение музея» напоминает фантастический сюр Булгакова. Трогательно бесприютный герой «Набора» оказывается дважды вымышленным – колоритным попутчиком, которого некий автор присмотрел себе в коллекцию для будущего романа. Незадачливый литератор из рассказа «Уста к устам» три страницы бьется над сценой в театре: как герою забрать из гардероба плащ и трость, но не нарушить романтику момента? – чтобы потом те же плащ, трость и театральный гардероб оказались главными элементами его личной драмы. В «Адмиралтейской игле» разгневанный читатель отчитывает неизвестного писателя, якобы опошлившего в своем романе историю его первой любви, и выглядит попеременно то однозначным сумасшедшим, то вполне разумным человеком, не позволяя понять, что произошло на самом деле. Не исключено, что вся жизнь – вымысел, и вопрос только в том, насколько талантлив ваш сочинитель.
Отдельно отмечу «Лик», герой которого вполне подошел бы для романа: у него в анамнезе смертельная болезнь, детская травма, вынужденная эмиграция, гастроли на Лазурном побережье – но никак не может занять главное место хотя бы в рассказе. Его история – это трагедия брошенного в пруд камня, до которого никому нет дела: все смотрят только на расходящиеся по воде круги. И конечно, «Круг», своей чудной (ударение на любой слог) композицией бесповоротно затягивающий в беспокойство чужих воспоминаний. Во-первых, потому что это красиво.
#БеспорядочнаяРецензия
«Земля под ее ногами», Салман Рушди
Рушди больше известен «Сатанинскими стихами», причем даже не столько самим романом, сколько тем, что за него иранский аятолла приговорил писателя к смерти, и приговор до сих пор не отменили. К «Земле под ее ногами» это не имеет никакого отношения, но, во-первых, это слишком интересно, и во-вторых, я все равно не знаю, с чего еще начать. Кажется, что, если книга понравилась, можно легко написать про нее пару (десятков) страниц, но мне чаще хочется углубляться в частности, отвлекаться на детали. В принципе, примерно так и поступает рассказчик «Земли» Умид: он начинает со смерти главной героини, которая буквально ушла под землю во время разрушительного землетрясения, чтобы потом переключиться на подробное описание своей жизни, тесно переплетенное с историей его родного Бомбея. Но это магический реализм, тут так принято.
Больше всего в магическом реализме мне нравится ощущение постоянного беспокойства, когда уже понятно, что с этим миром что-то не так, но еще непонятно, что именно. Умид рассказывает про свое детство, про странного парня Ормуса, с семьей которого какое-то время общались его родители, про знакомство с девочкой Виной, в которую и он, и Ормус немедленно и бесповоротно влюбились. Повзрослев, Вина и Ормус становятся музыкантами, а Умид – фотографом, обреченным наблюдать за взлетом их карьеры и расцветом их любви.
Рушди рифмует адски запутанные отношения Ормуса и Вины с мифом об Орфее и Эвридике, но в его интерпретации роли распределяются далеко не однозначно, да и «подземных царств», из которых приходится спасать возлюбленных, явно больше одного. Он рассуждает о силе любви и силе музыки – огромных, но все же не безграничных, и о том, что иногда свою Эвридику лучше отпустить – для общего блага.
Мифическая линия проходит через весь роман, но является только частью куда более масштабной истории – рок-н-ролла и вообще музыки и культуры 60-х. И вот тут начинаются чудеса: постепенно выясняется, что действие разворачивается в параллельном мире, где были «The Beatles», но не было Элвиса, где Кеннеди не убили в 1963-м, а Никсон – герой политического детектива. Многочисленные землетрясения, которых к концу романа становится все больше, у Рушди вызваны не столкновением тектонических плит, а столкновением разбалансированных миров: когда жизнь меняется слишком быстро и непредсказуемо, земля уходит из-под ног в самом прямом смысле слова. И музыка – единственный источник гармонии, который, опять же, поможет выбраться из-под земли, найти хоть какую-то опору.
📚
«Все неправильно. Но, может быть, так и должно быть.»
#БеспорядочнаяРецензия
P.S. А еще Рушди просто прекрасно сформулировал причину популярности магического реализма в странах второго с половиной мира: какая еще литература может расцветать там, «где дома строятся из грязи и грез, где основы жизни хрупки и ослаблены коррупцией, нищетой, фанатизмом и безразличием».
Рушди больше известен «Сатанинскими стихами», причем даже не столько самим романом, сколько тем, что за него иранский аятолла приговорил писателя к смерти, и приговор до сих пор не отменили. К «Земле под ее ногами» это не имеет никакого отношения, но, во-первых, это слишком интересно, и во-вторых, я все равно не знаю, с чего еще начать. Кажется, что, если книга понравилась, можно легко написать про нее пару (десятков) страниц, но мне чаще хочется углубляться в частности, отвлекаться на детали. В принципе, примерно так и поступает рассказчик «Земли» Умид: он начинает со смерти главной героини, которая буквально ушла под землю во время разрушительного землетрясения, чтобы потом переключиться на подробное описание своей жизни, тесно переплетенное с историей его родного Бомбея. Но это магический реализм, тут так принято.
Больше всего в магическом реализме мне нравится ощущение постоянного беспокойства, когда уже понятно, что с этим миром что-то не так, но еще непонятно, что именно. Умид рассказывает про свое детство, про странного парня Ормуса, с семьей которого какое-то время общались его родители, про знакомство с девочкой Виной, в которую и он, и Ормус немедленно и бесповоротно влюбились. Повзрослев, Вина и Ормус становятся музыкантами, а Умид – фотографом, обреченным наблюдать за взлетом их карьеры и расцветом их любви.
Рушди рифмует адски запутанные отношения Ормуса и Вины с мифом об Орфее и Эвридике, но в его интерпретации роли распределяются далеко не однозначно, да и «подземных царств», из которых приходится спасать возлюбленных, явно больше одного. Он рассуждает о силе любви и силе музыки – огромных, но все же не безграничных, и о том, что иногда свою Эвридику лучше отпустить – для общего блага.
Мифическая линия проходит через весь роман, но является только частью куда более масштабной истории – рок-н-ролла и вообще музыки и культуры 60-х. И вот тут начинаются чудеса: постепенно выясняется, что действие разворачивается в параллельном мире, где были «The Beatles», но не было Элвиса, где Кеннеди не убили в 1963-м, а Никсон – герой политического детектива. Многочисленные землетрясения, которых к концу романа становится все больше, у Рушди вызваны не столкновением тектонических плит, а столкновением разбалансированных миров: когда жизнь меняется слишком быстро и непредсказуемо, земля уходит из-под ног в самом прямом смысле слова. И музыка – единственный источник гармонии, который, опять же, поможет выбраться из-под земли, найти хоть какую-то опору.
📚
«Все неправильно. Но, может быть, так и должно быть.»
#БеспорядочнаяРецензия
P.S. А еще Рушди просто прекрасно сформулировал причину популярности магического реализма в странах второго с половиной мира: какая еще литература может расцветать там, «где дома строятся из грязи и грез, где основы жизни хрупки и ослаблены коррупцией, нищетой, фанатизмом и безразличием».
Самая подходящая книга для сейчас, по-моему, «Благие знамения» Терри Пратчетта и Нила Геймана, и не только потому, что она про конец света. Во-первых, она смешная и остроумная, а сейчас очень не хватает положительных эмоций (мне так точно). Во-вторых, в ней много обычного бытового счастья: Пратчетт и Гейман отлично понимают, из каких мелочей складывается полномасштабная радость бытия и как грустно эти мелочи терять. В-третьих, там чудесные и разнообразные острохарактерные герои: ангелы, демоны, ребенок-антихрист, выросший в пасторальном английском пригороде, полоумный охотник на ведьм, который не видел в жизни ни одной ведьмы, ведьмы, которые все-таки существуют, четыре всадника Апокалипсиса и, как говорится, многие другие.
Книга, как можно заметить по списку героев, фантастическая и интересно обыгрывает мотивы «Откровения» (вот тут можно почитать про это подробнее, тоже очень интересно). Но, может быть, самое фантастическое в ней то, что конец света удается предотвратить не силой, а логикой и здравым смыслом. В реальности такое случается, мягко говоря, нечасто. Обычно никто даже не пытается.
Если читать невмоготу, есть отличная (одноименная) экранизация с Майклом Шином и Дэвидом Теннантом в ролях ангела и демона – немного слишком подробная, но красивая и тоже смешная.
Ну а если местами абсурдный английский юмор – это совсем не ваше, я бы предложила почитать или перечитать рассказы О’Генри. Редко у какого автора можно встретить такую безусловную любовь к людям, со всеми их слабостями и странностями, такую уверенность в силе добра. А еще они совсем коротенькие, и их удобно принимать по чайной ложке на ночь, как микстуру.
📚
«It may help to understand human affairs to be clear that most of the great triumphs and tragedies of history are caused, not by people being fundamentally good or fundamentally bad, but by people being fundamentally people.»
(Извините за английский, перевод, на мой вкус, не так изящен: «Человеческую историю гораздо легче понять, если уяснить себе: большинство великих побед и трагедий произошло не потому, что их виновники по натуре своей были хорошими или плохими. Они по натуре своей были людьми.»)
Книга, как можно заметить по списку героев, фантастическая и интересно обыгрывает мотивы «Откровения» (вот тут можно почитать про это подробнее, тоже очень интересно). Но, может быть, самое фантастическое в ней то, что конец света удается предотвратить не силой, а логикой и здравым смыслом. В реальности такое случается, мягко говоря, нечасто. Обычно никто даже не пытается.
Если читать невмоготу, есть отличная (одноименная) экранизация с Майклом Шином и Дэвидом Теннантом в ролях ангела и демона – немного слишком подробная, но красивая и тоже смешная.
Ну а если местами абсурдный английский юмор – это совсем не ваше, я бы предложила почитать или перечитать рассказы О’Генри. Редко у какого автора можно встретить такую безусловную любовь к людям, со всеми их слабостями и странностями, такую уверенность в силе добра. А еще они совсем коротенькие, и их удобно принимать по чайной ложке на ночь, как микстуру.
📚
«It may help to understand human affairs to be clear that most of the great triumphs and tragedies of history are caused, not by people being fundamentally good or fundamentally bad, but by people being fundamentally people.»
(Извините за английский, перевод, на мой вкус, не так изящен: «Человеческую историю гораздо легче понять, если уяснить себе: большинство великих побед и трагедий произошло не потому, что их виновники по натуре своей были хорошими или плохими. Они по натуре своей были людьми.»)
«Имя мне – Красный», Орхан Памук
Место действия: Стамбул, время: 1591 год. Убит придворный художник, один из четырех, работавших над книгой по личному заказу султана. По всем признакам, убил его кто-то из трех других художников – то ли из зависти, то ли по причине, скажем так, разницы мировоззрений. В довершение картины работа над книгой велась в строжайшей секретности: даже сами художники толком не знали, о чем она и что изображено на рисунках остальных. Расследование нужно вести тайно и аккуратно, не привлекая лишнего внимания к загадочной книге. Завязка для остросюжетного детектива, подумаете вы, и ошибетесь.
Роман Памука сравнивают с «Именем розы» Умберто Эко, и удержаться от сравнений действительно сложно. Оба используют условно детективный сюжет, чтобы поговорить о своем, оба много рассуждают о книгах, но там, где у Эко библиотечный лабиринт, пространные диспуты о ересях, сложнораспознаваемые цитаты из средневековых трактатов и пост-ирония в адрес холмсианы, у Памука – сравнительный курс персидской миниатюры и живописи итальянского Возрождения и причудливая форма: главы, написанные от имени разных персонажей, иногда мертвых, и сущностей, например, красного цвета. В обоих случаях получается странно, но круто, но странно. У Памука, пожалуй, доступнее и как-то человечнее.
Возможно, потому что самозваным следователем движет не столько стремление к истине и справедливости, сколько личный интерес: в деле косвенно замешана женщина, в которую он с детства влюблен. Зато подозреваемые полной ложкой кормят его рассуждениями о том, должен ли художник иметь узнаваемый стиль или не отступая ни на шаг следовать традициям древних мастеров. Самолюбивые миниатюристы разрываются между желанием рисовать по-старому, потому что это красиво, и подписывать рисунки, чтобы их имена были всем известны.
В описании художников Памук придерживается истинно османского подхода: все трое почти лишены индивидуальности, поэтому вопрос о том, кто из них убил товарища, в какой-то момент уходит на второй план. За якобы детективным сюжетом чем дальше, тем отчетливее проступает конфликт востока и запада, традиций и новых веяний – более насущный и пугающий, чем одна почти случайная смерть. И здесь главный, если можно так сказать, твист романа: обезличенность что убийцы, что убитого отталкивает – как будто обесценивает всю историю. Что это за детектив, если жизнь злосчастного художника не особенно интересна ни оставшимся в живых, ни следователю, ни, в какой-то момент, читателю? А вот такой детектив, в традициях старых мастеров, которые показывают картину в целом, но не частности. И то, что сегодня такой подход кажется странным, яснее прямых слов свидетельствует об убедительной победе европейской традиции, которая ставит личность выше искусства.
📚
Цитата практически на злобу дня о терапевтической силе литературы:
«Что до книг, то они лишь придают несчастью глубину, которую мы почему-то считаем утешительной.»
#БеспорядочнаяРецензия
Место действия: Стамбул, время: 1591 год. Убит придворный художник, один из четырех, работавших над книгой по личному заказу султана. По всем признакам, убил его кто-то из трех других художников – то ли из зависти, то ли по причине, скажем так, разницы мировоззрений. В довершение картины работа над книгой велась в строжайшей секретности: даже сами художники толком не знали, о чем она и что изображено на рисунках остальных. Расследование нужно вести тайно и аккуратно, не привлекая лишнего внимания к загадочной книге. Завязка для остросюжетного детектива, подумаете вы, и ошибетесь.
Роман Памука сравнивают с «Именем розы» Умберто Эко, и удержаться от сравнений действительно сложно. Оба используют условно детективный сюжет, чтобы поговорить о своем, оба много рассуждают о книгах, но там, где у Эко библиотечный лабиринт, пространные диспуты о ересях, сложнораспознаваемые цитаты из средневековых трактатов и пост-ирония в адрес холмсианы, у Памука – сравнительный курс персидской миниатюры и живописи итальянского Возрождения и причудливая форма: главы, написанные от имени разных персонажей, иногда мертвых, и сущностей, например, красного цвета. В обоих случаях получается странно, но круто, но странно. У Памука, пожалуй, доступнее и как-то человечнее.
Возможно, потому что самозваным следователем движет не столько стремление к истине и справедливости, сколько личный интерес: в деле косвенно замешана женщина, в которую он с детства влюблен. Зато подозреваемые полной ложкой кормят его рассуждениями о том, должен ли художник иметь узнаваемый стиль или не отступая ни на шаг следовать традициям древних мастеров. Самолюбивые миниатюристы разрываются между желанием рисовать по-старому, потому что это красиво, и подписывать рисунки, чтобы их имена были всем известны.
В описании художников Памук придерживается истинно османского подхода: все трое почти лишены индивидуальности, поэтому вопрос о том, кто из них убил товарища, в какой-то момент уходит на второй план. За якобы детективным сюжетом чем дальше, тем отчетливее проступает конфликт востока и запада, традиций и новых веяний – более насущный и пугающий, чем одна почти случайная смерть. И здесь главный, если можно так сказать, твист романа: обезличенность что убийцы, что убитого отталкивает – как будто обесценивает всю историю. Что это за детектив, если жизнь злосчастного художника не особенно интересна ни оставшимся в живых, ни следователю, ни, в какой-то момент, читателю? А вот такой детектив, в традициях старых мастеров, которые показывают картину в целом, но не частности. И то, что сегодня такой подход кажется странным, яснее прямых слов свидетельствует об убедительной победе европейской традиции, которая ставит личность выше искусства.
📚
Цитата практически на злобу дня о терапевтической силе литературы:
«Что до книг, то они лишь придают несчастью глубину, которую мы почему-то считаем утешительной.»
#БеспорядочнаяРецензия
Идиотизма пост
Совершенно неожиданно для себя читаю «Разбойников» Шиллера. Вот прям совершенно неожиданно: никогда в жизни не собиралась, и романтизм не то чтобы люблю, а на прошлой неделе внезапно решила, что срочно надо – все бросить и начать. Может, стресс так проявляется причудливо.
И вот даже первое действие еще не закончилось, а у меня уже есть две потрясающе придурочные истории. Первая про меня: затеваясь читать, я была твердо уверена, что это в стихах. Потому что, во-первых, я точно знаю, что Шиллер – поэт; во-вторых, до XX века же все пьесы писали в стихах, разве нет? Ну и в-третьих, да какого черта! Увидев страничные прозаические монологи, я была настолько шокирована, что полезла проверять и перепроверять, то ли я вообще читаю. То. О сколько нам открытий чудных.
Вторая – про лучшую рецензию из всех мною когда-либо прочитанных. Она попалась мне в списке самых популярных на ЛайвЛибе, куда я в числе прочего обратилась за информацией насчет стихов. Начинается она так (орфография и пунктуация, как принято говорить, авторские):
«Наверное самая большая необычность этого произведения как она подана - в виде пьесы. Мне если честно такой формат читать сложно, поэтому сквозь текст я просто продиралась, но у пьес есть плюс - их легко ставить на сцене. А для этого она и была видимо рассчитана.»
Более глубокое проникновение в замысле Шиллера трудно и представить.
Совершенно неожиданно для себя читаю «Разбойников» Шиллера. Вот прям совершенно неожиданно: никогда в жизни не собиралась, и романтизм не то чтобы люблю, а на прошлой неделе внезапно решила, что срочно надо – все бросить и начать. Может, стресс так проявляется причудливо.
И вот даже первое действие еще не закончилось, а у меня уже есть две потрясающе придурочные истории. Первая про меня: затеваясь читать, я была твердо уверена, что это в стихах. Потому что, во-первых, я точно знаю, что Шиллер – поэт; во-вторых, до XX века же все пьесы писали в стихах, разве нет? Ну и в-третьих, да какого черта! Увидев страничные прозаические монологи, я была настолько шокирована, что полезла проверять и перепроверять, то ли я вообще читаю. То. О сколько нам открытий чудных.
Вторая – про лучшую рецензию из всех мною когда-либо прочитанных. Она попалась мне в списке самых популярных на ЛайвЛибе, куда я в числе прочего обратилась за информацией насчет стихов. Начинается она так (орфография и пунктуация, как принято говорить, авторские):
«Наверное самая большая необычность этого произведения как она подана - в виде пьесы. Мне если честно такой формат читать сложно, поэтому сквозь текст я просто продиралась, но у пьес есть плюс - их легко ставить на сцене. А для этого она и была видимо рассчитана.»
Более глубокое проникновение в замысле Шиллера трудно и представить.