Заканчивается приём в магистратуру-2021. Если ещё есть те, кто не определились - обратите внимание, что в Европейском университете появилась новая политико-философская программа https://eusp.org/programs/contemporary-political-theory, которую открыл Центр Res Publica вместе с центром Stasis, факультетами истории и социологии. В фокусе программы - история и теория политических форм, классический республиканизм, теория практик и прагматический поворот в социальных науках, интеллектуальная история и история понятий, Просвещение, governmentality studies. Эта программа очень интересным образом соединяет 4 направления - политические науки, философию, историю и социологию. Среди преподавателей - Олег Хархордин, Артемий Магун, Виктор Каплун, Иван Микиртумов, Михаил Кром, Наталья Потапова, Ника Костенко. Центр Res Publica ведёт очень интересные исследования, выпускает замечательные книги, и эта программа - хороший способ присоединиться к сообществу блестящих исследователей.
EUSP
Современная политическая теория: язык, знание, власть, субъективность
Центр Res Publica
Директор Центра:
Олег Хархордин
Администратор:
Алена Ерцева
Тел.: + 7 (812) 383-53-17
Эл. почта: aertceva@eu.spb.ru
Директор Центра:
Олег Хархордин
Администратор:
Алена Ерцева
Тел.: + 7 (812) 383-53-17
Эл. почта: aertceva@eu.spb.ru
О страхе - из воспоминаний Надежды Мандельштам об Ахматовой:
Из того, что с нами было, самое основное и сильное, это страх и его производное - мерзкое чувство позора и полной беспомощности. Этого и вспоминать не надо, это всегда с нами. Мы признались друг другу, что «это» оказалось сильнее любви и ревности, сильнее всех человеческих чувств, доставшихся на нашу долю. С самых первых дней, когда мы были ещё храбрыми, до конца 50-х годов страх заглушал в нас все, чем обычно живут люди, и за каждую минуту просвета мы платили ночным бредом - наяву и во сне. У страха была физиологическая основа: хорошо вымытые руки с толстыми короткими пальцами шарят по нашим карманам, добродушные лица ночных гостей, из мутные глаза и покрасневшие от бессонницы веки. <…> Ночью, в часы любви я ловила себя на мысли - а вдруг сейчас войдут и прервут? Так и случилось, оставив после себя своеобразный след - смесь двух воспоминаний.
Кроме физиологии, была и другая сторона, вроде как нравственная. В 38 году мы узнали, что «психологические методы допроса» отменены и «там» перешли на «упрощенный допрос», то есть просто пытают и бьют. <…> И мы почему-то решили: раз без психологии, больше бояться не надо - пусть ломают рёбра… Но вскоре она передумала - как так не бояться? бояться надо - мы же себя не знаем: а вдруг нас сломают и мы черт знает чего наговорим, как такой-то и такой-то, и по нашим спискам будут брать и брать и брать… В самом деле, откуда людям знать, как они будут вести себя в нечеловеческих условиях? <…>
Больше всего А.А. боялась «непуганых». В наших условиях это самые опасные люди. «Непуганый» лишён сопротивляемости. Если «непуганый» попадает в их лапы, он по глупости может погубить всех родных, знакомых и незнакомых. Родители, охраняя детей, растили их в неведении, а потом могли сесть родители, ославляя «непуганого» на произвол судьбы, или садился сам «непуганый», милый человек с открытой душой, или наконец - никто не садился - повезло же людям! - и «непуганый» ходил по улицам и по домам, разговаривая по своему разумению, а иногда даже писал письма и вёл дневник, и расплачиваться за его идиотизм приходилось другим. Для нас «непуганый» был хуже провокатора: с провокатором хитришь и он понимает, в чем дело, а «непуганый» смотрит голубыми глазами и его не заткнешь. В наши дни только страх делал людей людьми, но только при условии, что он не влечёт за собой никакой трусости. Страх был организующим началом, а трусость - жалкой сдачей позиций. Этого мы себе позволить не могли, да правду сказать, такого искушения у нас не было.
В самые страшные годы А.А. всегда первая приходила в дома, где ночью орудовали «дорогие гости». Это про них: «И всю ночь жду гостей дорогих, шевеля кандалами цепочек дверных». <…>
Из того, что с нами было, самое основное и сильное, это страх и его производное - мерзкое чувство позора и полной беспомощности. Этого и вспоминать не надо, это всегда с нами. Мы признались друг другу, что «это» оказалось сильнее любви и ревности, сильнее всех человеческих чувств, доставшихся на нашу долю. С самых первых дней, когда мы были ещё храбрыми, до конца 50-х годов страх заглушал в нас все, чем обычно живут люди, и за каждую минуту просвета мы платили ночным бредом - наяву и во сне. У страха была физиологическая основа: хорошо вымытые руки с толстыми короткими пальцами шарят по нашим карманам, добродушные лица ночных гостей, из мутные глаза и покрасневшие от бессонницы веки. <…> Ночью, в часы любви я ловила себя на мысли - а вдруг сейчас войдут и прервут? Так и случилось, оставив после себя своеобразный след - смесь двух воспоминаний.
Кроме физиологии, была и другая сторона, вроде как нравственная. В 38 году мы узнали, что «психологические методы допроса» отменены и «там» перешли на «упрощенный допрос», то есть просто пытают и бьют. <…> И мы почему-то решили: раз без психологии, больше бояться не надо - пусть ломают рёбра… Но вскоре она передумала - как так не бояться? бояться надо - мы же себя не знаем: а вдруг нас сломают и мы черт знает чего наговорим, как такой-то и такой-то, и по нашим спискам будут брать и брать и брать… В самом деле, откуда людям знать, как они будут вести себя в нечеловеческих условиях? <…>
Больше всего А.А. боялась «непуганых». В наших условиях это самые опасные люди. «Непуганый» лишён сопротивляемости. Если «непуганый» попадает в их лапы, он по глупости может погубить всех родных, знакомых и незнакомых. Родители, охраняя детей, растили их в неведении, а потом могли сесть родители, ославляя «непуганого» на произвол судьбы, или садился сам «непуганый», милый человек с открытой душой, или наконец - никто не садился - повезло же людям! - и «непуганый» ходил по улицам и по домам, разговаривая по своему разумению, а иногда даже писал письма и вёл дневник, и расплачиваться за его идиотизм приходилось другим. Для нас «непуганый» был хуже провокатора: с провокатором хитришь и он понимает, в чем дело, а «непуганый» смотрит голубыми глазами и его не заткнешь. В наши дни только страх делал людей людьми, но только при условии, что он не влечёт за собой никакой трусости. Страх был организующим началом, а трусость - жалкой сдачей позиций. Этого мы себе позволить не могли, да правду сказать, такого искушения у нас не было.
В самые страшные годы А.А. всегда первая приходила в дома, где ночью орудовали «дорогие гости». Это про них: «И всю ночь жду гостей дорогих, шевеля кандалами цепочек дверных». <…>
Продолжение - о страхе, из воспоминаний Надежды Мандельштам об Анне Ахматовой:
Что дала нам эта проклятая эпоха звериного страха? Что я могу сказать в ее оправдание? Может, и смогу, если подумаю, а пока: все же были отдельные люди, которые оставались людьми, единицы, капля в море, но не все превратились в нелюдь. И ещё; в таких обстоятельствах человек познаётся быстрее и легче, чем там, где, спрятавшись под условные формы приличных фраз и приличного поведения, нелюдь может гримироваться под человека, и, наконец, острые болезни, если не приводят к полной гибели, то дают более полное выздоровление, чем хронические, медленно протекающие и оставляющие навсегда пагубные следы. Все три найденные мною наспех оправдания относятся скорее к отрицательному, чем к положительному ряду чисел.
Нас с А.А. очень интересовал вопрос о том, что такое храбрость. Во-первых, мы сразу выяснили, что храбрость, смелость и стойкость не синонимы. Во-вторых, жалкие трусы в повседневной жизни - блюдолизы, чиновники, поедающие глазами начальство, не смеющие не только высказать, но даже хранить в душе собственное мнение, оказывались во время войны храбрыми офицерами, настоящими, несокрушимыми воинами. Что укрепляло в них воинский дух? <…> То, что происходило у нас, можно назвать кризисом духа, и так называемые настоящие сильные мужчины <…> первые сложили с себя ответственность за все, что делается, и покорно выстроились в ряды, голосующие «за». А те, что послабее, из тех, про которых говорят: «что он за мужчина», проявили наибольшую сопротивляемость. В слабом теле неожиданно оказался клочок духа. Не бог весть какой силы, но по нашим грехам и то хорошо. Они вместе с женщинами кое-как барахтались, поддерживая веру в человека, что он ещё может возродиться, покаяться и начать новую жизнь. Сильные лезли наверх по социальной лестнице, слабые застревали на нижних ступеньках. Новое время принесло огромную категорию молодых, которые сознательно отказываются от благополучия и карьеры. <…>
Разные эпохи - разные сны. Первая эпоха - в ней сплющилось много лет и несколько десятилетий с однотипными снами увода и гибели. Следующая пошла на постепенное преодоление страха. К ней относится тот сон, который я видела в Пскове. В нем тоже участвует тот, кого уже не было. Отчаянный стук в дверь. Меня расталкивает О.М.: «Одевайся, это за тобой…» - «Нет, - отвечаю я. - Тебя ведь уже нет, за тобой не придут. А если за мной, то плевать. Пусть хоть ломают дверь, мне какое дело? Надоело… Хватит…» И повернувшись на другой бок, я снова во сне засыпаю.
Самое смешное последствие этого сна - меня нельзя разбудить стуком и звонками <…> Проснуться и открыть - это своеобразное «сотрудничество», а сотрудничать в этом деле я с ними не собираюсь. Если меня пожелают затоптать и уничтожить, это будет сделано без моего согласия.
Что дала нам эта проклятая эпоха звериного страха? Что я могу сказать в ее оправдание? Может, и смогу, если подумаю, а пока: все же были отдельные люди, которые оставались людьми, единицы, капля в море, но не все превратились в нелюдь. И ещё; в таких обстоятельствах человек познаётся быстрее и легче, чем там, где, спрятавшись под условные формы приличных фраз и приличного поведения, нелюдь может гримироваться под человека, и, наконец, острые болезни, если не приводят к полной гибели, то дают более полное выздоровление, чем хронические, медленно протекающие и оставляющие навсегда пагубные следы. Все три найденные мною наспех оправдания относятся скорее к отрицательному, чем к положительному ряду чисел.
Нас с А.А. очень интересовал вопрос о том, что такое храбрость. Во-первых, мы сразу выяснили, что храбрость, смелость и стойкость не синонимы. Во-вторых, жалкие трусы в повседневной жизни - блюдолизы, чиновники, поедающие глазами начальство, не смеющие не только высказать, но даже хранить в душе собственное мнение, оказывались во время войны храбрыми офицерами, настоящими, несокрушимыми воинами. Что укрепляло в них воинский дух? <…> То, что происходило у нас, можно назвать кризисом духа, и так называемые настоящие сильные мужчины <…> первые сложили с себя ответственность за все, что делается, и покорно выстроились в ряды, голосующие «за». А те, что послабее, из тех, про которых говорят: «что он за мужчина», проявили наибольшую сопротивляемость. В слабом теле неожиданно оказался клочок духа. Не бог весть какой силы, но по нашим грехам и то хорошо. Они вместе с женщинами кое-как барахтались, поддерживая веру в человека, что он ещё может возродиться, покаяться и начать новую жизнь. Сильные лезли наверх по социальной лестнице, слабые застревали на нижних ступеньках. Новое время принесло огромную категорию молодых, которые сознательно отказываются от благополучия и карьеры. <…>
Разные эпохи - разные сны. Первая эпоха - в ней сплющилось много лет и несколько десятилетий с однотипными снами увода и гибели. Следующая пошла на постепенное преодоление страха. К ней относится тот сон, который я видела в Пскове. В нем тоже участвует тот, кого уже не было. Отчаянный стук в дверь. Меня расталкивает О.М.: «Одевайся, это за тобой…» - «Нет, - отвечаю я. - Тебя ведь уже нет, за тобой не придут. А если за мной, то плевать. Пусть хоть ломают дверь, мне какое дело? Надоело… Хватит…» И повернувшись на другой бок, я снова во сне засыпаю.
Самое смешное последствие этого сна - меня нельзя разбудить стуком и звонками <…> Проснуться и открыть - это своеобразное «сотрудничество», а сотрудничать в этом деле я с ними не собираюсь. Если меня пожелают затоптать и уничтожить, это будет сделано без моего согласия.