Генри Воэн (1621 - 1695)
Henry Vaughan
Пальмовое древо
Друг, сядь в тени согбенного растенья –
Ведь я давно живу в твоей тени;
Оно до нашего грехопаденья
Цвело, как все деревья, искони,
Но днесь, лишившись дуновений рая,
Не в силах вновь ветвей своих простерть,
Как будто груз тяжелый воздымая,
Как будто грех гнетет его и смерть.
Но свойственно творениям небесным
Стремиться к небу – древле Соломон
Наполнил Храм художеством чудесным,
Ваял и ангелов, и пальмы он.
То жизнь с Христом, что множит сокровенно
Плоды твои. Придет весны черед –
И дерево приносит дар бесценный,
Бессмертием его зовется плод.
Здесь те, кто подвигами подвизался,
Теченье совершил и превозмог;
Кто ни хулой, ни лестью не прельщался,
Тому чело венцом украсит Бог.
Здесь – мучеников стойкость. Их слезами
Напоено растенье, что росой.
Здесь – скрытый сад Незримого глазами,
Слезам Он тайно счет подводит Свой.
Здесь вера их. Расстанемся мы срочно,
Прошу я – веру сохрани свою.
Я в странствиях сберу венок цветочный,
В час утренний чело тебе увью.
Наполнил Храм художеством чудесным… – согласно Библии, в построенном царем Соломоном Иерусалимском храме были изображения пальм, распускающихся цветов и херувимов (3 Цар. 6:29-35).
Здесь те, кто подвигами подвизался… – парафраз 2 Тим. 4:7 («Подвигом добрым я подвизался, течение совершил, веру сохранил»).
The Palm-Tree
Deare friend, sit down, and bear awhile this shade,
As I have yours long since: this plant, you see
So prest and bowed, before sin did degrade
Both you and it, had equall liberty
With other trees; but now, shut from the breath
And air of Eden, like a malcontent,
It thrives nowhere. This makes these weights, like death
And sin, hang at him; for the more he’s bent,
The more he grows. Celestial natures still
Aspire for home; this, Solomon of old,
By flowers and carvings, and mysterious skill
Of wings and cherubims and palms, foretold.
This is the life which, hid above with Christ
In God, doth always hidden multiply,
And spring and grow,—a tree ne’er to be priced,
A tree whose fruit is immortality.
Here spirits that have run their race, and fought,
And won the fight, and have not feared the frowns
Nor loved the smiles of greatness, but have wrought
Their Master’s will, meet to receive their crowns.
Here is the patience of the saints: this tree
Is watered by their tears, as flowers are fed
With dew by night; but One you cannot see
Sits here, and numbers all the tears they shed.
Here is their faith too, which if you will keep
When we two part, I will a journey make
To pluck a garland hence while you do sleep,
And weave it for your head against you wake.
Henry Vaughan
Пальмовое древо
Друг, сядь в тени согбенного растенья –
Ведь я давно живу в твоей тени;
Оно до нашего грехопаденья
Цвело, как все деревья, искони,
Но днесь, лишившись дуновений рая,
Не в силах вновь ветвей своих простерть,
Как будто груз тяжелый воздымая,
Как будто грех гнетет его и смерть.
Но свойственно творениям небесным
Стремиться к небу – древле Соломон
Наполнил Храм художеством чудесным,
Ваял и ангелов, и пальмы он.
То жизнь с Христом, что множит сокровенно
Плоды твои. Придет весны черед –
И дерево приносит дар бесценный,
Бессмертием его зовется плод.
Здесь те, кто подвигами подвизался,
Теченье совершил и превозмог;
Кто ни хулой, ни лестью не прельщался,
Тому чело венцом украсит Бог.
Здесь – мучеников стойкость. Их слезами
Напоено растенье, что росой.
Здесь – скрытый сад Незримого глазами,
Слезам Он тайно счет подводит Свой.
Здесь вера их. Расстанемся мы срочно,
Прошу я – веру сохрани свою.
Я в странствиях сберу венок цветочный,
В час утренний чело тебе увью.
Наполнил Храм художеством чудесным… – согласно Библии, в построенном царем Соломоном Иерусалимском храме были изображения пальм, распускающихся цветов и херувимов (3 Цар. 6:29-35).
Здесь те, кто подвигами подвизался… – парафраз 2 Тим. 4:7 («Подвигом добрым я подвизался, течение совершил, веру сохранил»).
The Palm-Tree
Deare friend, sit down, and bear awhile this shade,
As I have yours long since: this plant, you see
So prest and bowed, before sin did degrade
Both you and it, had equall liberty
With other trees; but now, shut from the breath
And air of Eden, like a malcontent,
It thrives nowhere. This makes these weights, like death
And sin, hang at him; for the more he’s bent,
The more he grows. Celestial natures still
Aspire for home; this, Solomon of old,
By flowers and carvings, and mysterious skill
Of wings and cherubims and palms, foretold.
This is the life which, hid above with Christ
In God, doth always hidden multiply,
And spring and grow,—a tree ne’er to be priced,
A tree whose fruit is immortality.
Here spirits that have run their race, and fought,
And won the fight, and have not feared the frowns
Nor loved the smiles of greatness, but have wrought
Their Master’s will, meet to receive their crowns.
Here is the patience of the saints: this tree
Is watered by their tears, as flowers are fed
With dew by night; but One you cannot see
Sits here, and numbers all the tears they shed.
Here is their faith too, which if you will keep
When we two part, I will a journey make
To pluck a garland hence while you do sleep,
And weave it for your head against you wake.
👍1
Александр Бром / Alexander Brome (1620 - 1666)
Песнь III. Пастораль. О смерти короля. Сочинено в 1648 г.
Жил в Англии пастух Дамон,
Стада его паслись –
Никто в них не был обделен;
Днесь волки, тигры бродят тут,
Днесь козлища овец гнетут,
Днесь воцарился хитрый лис,
Звучит ягнячий стон.
Всегда лавровый он венок
Носил вокруг чела,
Плащ в белизну его облек;
Пастуший посох он держал
И на свирели он играл –
Теперь их чернь отобрала,
Теперь им вышел срок.
Пастух, в очах твоих слеза –
Глядишь: мучитель твой
Твой скот терзать взялся;
Низвергла ненависть венец,
И честь растоптана вконец;
Нет места посоху с сумой
Там, где пастух – лиса.
SONG III. The Pastoral. On the Kings Death. Written in 1648.
Where Englands Damon us'd to keep,
In peace and awe, his flocks
Who fed, not fed upon, his sheep,
There Wolves and Tygres now do prey,
There Sheep are slain, and Goats do sway,
There raigns the subtle Fox
While the poor Lamkins weep.
The Laurell'd garland which before
Circled his brows about,
The spotless coat which once he wore,
The sheep-hook which he us'd to sway,
And pipe whereon he lov'd to play,
Are seiz'd on by the rout,
And must be us'd no more.
Poor Swain, how thou lament'st to see
Thy flocks o're-rul'd by those
That serve thy Cattle all like thee:
Where hateful vice usurps the Crown,
And Loyalty is trodden down;
Down skrip and sheep-hook goes,
When Foxes Shepherds be.
Песнь III. Пастораль. О смерти короля. Сочинено в 1648 г.
Жил в Англии пастух Дамон,
Стада его паслись –
Никто в них не был обделен;
Днесь волки, тигры бродят тут,
Днесь козлища овец гнетут,
Днесь воцарился хитрый лис,
Звучит ягнячий стон.
Всегда лавровый он венок
Носил вокруг чела,
Плащ в белизну его облек;
Пастуший посох он держал
И на свирели он играл –
Теперь их чернь отобрала,
Теперь им вышел срок.
Пастух, в очах твоих слеза –
Глядишь: мучитель твой
Твой скот терзать взялся;
Низвергла ненависть венец,
И честь растоптана вконец;
Нет места посоху с сумой
Там, где пастух – лиса.
SONG III. The Pastoral. On the Kings Death. Written in 1648.
Where Englands Damon us'd to keep,
In peace and awe, his flocks
Who fed, not fed upon, his sheep,
There Wolves and Tygres now do prey,
There Sheep are slain, and Goats do sway,
There raigns the subtle Fox
While the poor Lamkins weep.
The Laurell'd garland which before
Circled his brows about,
The spotless coat which once he wore,
The sheep-hook which he us'd to sway,
And pipe whereon he lov'd to play,
Are seiz'd on by the rout,
And must be us'd no more.
Poor Swain, how thou lament'st to see
Thy flocks o're-rul'd by those
That serve thy Cattle all like thee:
Where hateful vice usurps the Crown,
And Loyalty is trodden down;
Down skrip and sheep-hook goes,
When Foxes Shepherds be.
Джонатан Свифт / Jonathan Swift (1667 – 1745)
О мироздании
Наплывом мыслей удручен,
Я лег и провалился в сон,
Кошмарный вид мне сон открыл:
Восстали трупы из могил!
С разверстых надвое небес
Перуны гнева слал Зевес,
Объят смущеньем и тоской,
Дрожит пред ним весь род людской!
Склонилась за главой глава,
И громогласные слова
Изрек Зевес: «Презренный род,
Ты неразумен, слеп, как крот!
Знай, малодушный и простец,
И нераскаянный гордец,
Кому жрецы всегда твердят,
Что попадут другие в ад
(Кто подучил вас, тот не знал,
Что я на деле замышлял),
– Скончался мир, окончен бред
И снисхожденья больше нет,
Глупцов таких терпеть невмочь.
Вы прокляты! Ступайте прочь!
On The World
With a whirl of thoughts oppress’d,
I sunk from reverie to rest.
A horrid vision seized my head,
I saw the graves give up their dead!
Jove, arm’d with terrors, bursts the skies,
And thunder roars and lightning flies!
Amazed, confused, its fate unknown,
The world stands trembling at his throne!
While each pale sinner hung his head,
Jove, nodding, shook the heavens, and said:
“Offending race of human kind,
By nature, reason, learning, blind;
You who, through frailty, stepp’d aside;
And you, who never fell from pride:
You who in different sects were shamm’d,
And come to see each other damn’d;
(So some folk told you, but they knew
No more of Jove’s designs than you
—The world’s mad business now is o’er,
And I resent these pranks no more.
—I to such blockheads set my wit!
I damn such fools!—Go, go, you’re bit.”
О мироздании
Наплывом мыслей удручен,
Я лег и провалился в сон,
Кошмарный вид мне сон открыл:
Восстали трупы из могил!
С разверстых надвое небес
Перуны гнева слал Зевес,
Объят смущеньем и тоской,
Дрожит пред ним весь род людской!
Склонилась за главой глава,
И громогласные слова
Изрек Зевес: «Презренный род,
Ты неразумен, слеп, как крот!
Знай, малодушный и простец,
И нераскаянный гордец,
Кому жрецы всегда твердят,
Что попадут другие в ад
(Кто подучил вас, тот не знал,
Что я на деле замышлял),
– Скончался мир, окончен бред
И снисхожденья больше нет,
Глупцов таких терпеть невмочь.
Вы прокляты! Ступайте прочь!
On The World
With a whirl of thoughts oppress’d,
I sunk from reverie to rest.
A horrid vision seized my head,
I saw the graves give up their dead!
Jove, arm’d with terrors, bursts the skies,
And thunder roars and lightning flies!
Amazed, confused, its fate unknown,
The world stands trembling at his throne!
While each pale sinner hung his head,
Jove, nodding, shook the heavens, and said:
“Offending race of human kind,
By nature, reason, learning, blind;
You who, through frailty, stepp’d aside;
And you, who never fell from pride:
You who in different sects were shamm’d,
And come to see each other damn’d;
(So some folk told you, but they knew
No more of Jove’s designs than you
—The world’s mad business now is o’er,
And I resent these pranks no more.
—I to such blockheads set my wit!
I damn such fools!—Go, go, you’re bit.”
Томас Уортон / Thomas Warton (1728 – 1790)
На круглый стол короля Артура в Уинчестере
Там, где норманнский замок гордый свод
Подъемлет ввысь над ровом травянистым,
Где мох покров обломкам дал кремнистым,
Где в наготе руина восстает, –
Там древней памяти висит оплот –
Стол ветхого Артура. Неким бриттом
Нанесены на круге знаменитом
Прозванья тех, чья слава все живет.
Пусть песней колдовской друидов племя
Стол возвело средь этих древних стен –
Возмездие творит волшебник Время
И медленно стирает след письмен,
Но Спенсер рыцарей воспел в поэме –
И впредь им жить, забыв про смерть и тлен.
On King Arthur's Round Table at Winchester
Where Venta's Norman castle still uprears
Its rafter'd hall, that o'er the grassy foss,
And scatter'd flinty fragments clad in moss,
On yonder steep in naked state appears;
High-hung remains, the pride of war-like years,
Old Arthur's board: on the capacious round
Some British pen has sketch'd the names renown'd,
In marks obscure, of his immortal peers.
Though join'd by magic skill, with many a rhyme,
The Druid frame, unhonour'd, falls a prey
To the slow vengeance of the wizard Time,
And fade the British characters away;
Yet Spenser's page, that chants in verse sublime
Those chiefs, shall live, unconscious of decay.
На круглый стол короля Артура в Уинчестере
Там, где норманнский замок гордый свод
Подъемлет ввысь над ровом травянистым,
Где мох покров обломкам дал кремнистым,
Где в наготе руина восстает, –
Там древней памяти висит оплот –
Стол ветхого Артура. Неким бриттом
Нанесены на круге знаменитом
Прозванья тех, чья слава все живет.
Пусть песней колдовской друидов племя
Стол возвело средь этих древних стен –
Возмездие творит волшебник Время
И медленно стирает след письмен,
Но Спенсер рыцарей воспел в поэме –
И впредь им жить, забыв про смерть и тлен.
On King Arthur's Round Table at Winchester
Where Venta's Norman castle still uprears
Its rafter'd hall, that o'er the grassy foss,
And scatter'd flinty fragments clad in moss,
On yonder steep in naked state appears;
High-hung remains, the pride of war-like years,
Old Arthur's board: on the capacious round
Some British pen has sketch'd the names renown'd,
In marks obscure, of his immortal peers.
Though join'd by magic skill, with many a rhyme,
The Druid frame, unhonour'd, falls a prey
To the slow vengeance of the wizard Time,
And fade the British characters away;
Yet Spenser's page, that chants in verse sublime
Those chiefs, shall live, unconscious of decay.
Гилберт Кит Честертон / Gilbert Keith Chesterton (1874 – 1936)
Лепанто
Бьется в солнечных чертогах, льется белизной фонтан,
В покоренной Византии улыбается султан,
И подобен смех зловещий рокотанию воды,
Заросль темную колеблет – лес султанской бороды;
Вот кровавый полумесяц губ и рта его зардел –
Ведь срединным морем мира флот турецкий завладел.
Страх несли они для вольных италийских городов,
В Адриатику ворвались, гнали прочь крылатых львов,
Папа римский в исступленьи шлет моление окрест –
Просит королей скорее защитить Господень крест;
В Англии Елизавета только в зеркало глядит,
Валуа печальной тенью на обедне чуть не спит,
С дальних островов заката не слыхать испанский гром,
И в лучах султан смеется, встав на Роге Золотом.
Но издалёка услыхал, как барабан ревет,
Какой-то беспрестольный принц, что зря короны ждет,
Оставив ненадежный чин, сомнительный феод,
Последний рыцарь Запада оружие берет,
Последний певчий трубадур – он слышал соловья,
Что к югу пролетал, когда юна была земля.
Среди безбрежной тишины, упорен, пусть и мал,
Крестового похода шум бесстрашно наступал,
И вот знамена плещутся на холоде ночном
Во мраке темно-пурпурном, в сияньи золотом,
Вот факелов багровый свет в литаврах отражен,
Вот трубы, вот фанфарный гул, вот пушки… вот и он.
И, усмехнувшись в бороду, австриец, лих и брав,
Летит, пришпорив жеребца, как троны всех держав,
Высóко голову неся, как знамя вольных стран,
Испании мечта,
Для Африки – беда,
Он вскачь погнал коня –
Австриец дон Хуан.
Магомет – в раю блаженном, выше утренней звезды
(Дон Хуан готов в сраженье двинуть воинов ряды);
На колени райской деве положил он свой тюрбан,
Что из яркого заката и морских просторов ткан.
Встав, сотряс он сад павлиний; пальмовый шатнулся лес.
Ходит он среди деревьев, ростом прямо до небес,
И в саду раздался голос громче сотни голосов –
К Азраилу, Ариилу и Аммону этот зов,
К джиннам, духам темных сил
С множеством очей и крыл –
Себе их волю подчинил
Премудрый Соломон.
Мчатся в алом и в багряном, прочь из утренней страны,
Из божниц кумиров желтых, тех, чьи очи смежены,
Мчатся в мантиях зеленых из морских зеленых вод,
Где утóпнувшее небо, где безглазый гад живет,
Все в ракушечном убранстве, с водной порослью вокруг,
Точит их недуг жемчужный, ярко блещущий недуг,
Вот они в сапфирном дыме рвутся прочь из недр земли,
Почитают Магомета, распростертые в пыли.
Говорит он: «Рушьте горы, где отшельники живут,
В пустошах песок просейте – пусть мощей не обретут,
И преследовать гяуров не престаньте никогда,
Ибо с Запада, как прежде, надвигается беда.
Мы поставили над миром Соломонову печать,
Знак познанья и печали, что вовек не исчерпать,
Над горами, над горами громы грозные гремят –
Сотрясли они дворец наш лет четыреста назад.
«Кисмет» он не произносит, дань Судьбе не отдает –
Это Ричард, это Раймунд, это Готфрид у ворот!
Все, что есть, он ставит на кон – а теряет только смех,
Мы раздавим нечестивца, власть распространим на всех!»
Он слышал орудийный гром, ревущий барабан,
(Ведет на бой свои войска австриец дон Хуан),
Внезапная стрела
Бесшумна и светла –
Покинул Алькала
Австриец дон Хуан.
На северной морской скале архангел Михаил
(А дон Хуан себя уже в доспехи облачил)
Взирает на седой прилив, а волны в землю бьют,
Под красным парусом народ морской вершит свой труд.
Вот машет он стальным копьем, бьет каменным крылом,
Вот гром Нормандию потряс – не слышен этот гром:
На Севере все спуталось в истолкованьях книг,
Здесь нет невинности былой, дух бодрости поник,
И христиане в христиан спешат вонзить клинок,
И христианам страшно, что стал грозен ликом Бог,
И христиане ту клянут, что Спаса родила, —
Но дон Хуана конь несет, кусая удила.
И дон Хуан трубит сквозь мрак в затмении светил,
Трубой своей, трубою уст он землю огласил,
Гремит, гремит труба:
Domino gloria!,
Взывает у руля
К матросам дон Хуан.
В алькове с Золотым руном сидит Филипп Второй
(А дон Хуан на палубе командует войной),
Обои бархатны, черны, нежны, как смертный грех,
Лепанто
Бьется в солнечных чертогах, льется белизной фонтан,
В покоренной Византии улыбается султан,
И подобен смех зловещий рокотанию воды,
Заросль темную колеблет – лес султанской бороды;
Вот кровавый полумесяц губ и рта его зардел –
Ведь срединным морем мира флот турецкий завладел.
Страх несли они для вольных италийских городов,
В Адриатику ворвались, гнали прочь крылатых львов,
Папа римский в исступленьи шлет моление окрест –
Просит королей скорее защитить Господень крест;
В Англии Елизавета только в зеркало глядит,
Валуа печальной тенью на обедне чуть не спит,
С дальних островов заката не слыхать испанский гром,
И в лучах султан смеется, встав на Роге Золотом.
Но издалёка услыхал, как барабан ревет,
Какой-то беспрестольный принц, что зря короны ждет,
Оставив ненадежный чин, сомнительный феод,
Последний рыцарь Запада оружие берет,
Последний певчий трубадур – он слышал соловья,
Что к югу пролетал, когда юна была земля.
Среди безбрежной тишины, упорен, пусть и мал,
Крестового похода шум бесстрашно наступал,
И вот знамена плещутся на холоде ночном
Во мраке темно-пурпурном, в сияньи золотом,
Вот факелов багровый свет в литаврах отражен,
Вот трубы, вот фанфарный гул, вот пушки… вот и он.
И, усмехнувшись в бороду, австриец, лих и брав,
Летит, пришпорив жеребца, как троны всех держав,
Высóко голову неся, как знамя вольных стран,
Испании мечта,
Для Африки – беда,
Он вскачь погнал коня –
Австриец дон Хуан.
Магомет – в раю блаженном, выше утренней звезды
(Дон Хуан готов в сраженье двинуть воинов ряды);
На колени райской деве положил он свой тюрбан,
Что из яркого заката и морских просторов ткан.
Встав, сотряс он сад павлиний; пальмовый шатнулся лес.
Ходит он среди деревьев, ростом прямо до небес,
И в саду раздался голос громче сотни голосов –
К Азраилу, Ариилу и Аммону этот зов,
К джиннам, духам темных сил
С множеством очей и крыл –
Себе их волю подчинил
Премудрый Соломон.
Мчатся в алом и в багряном, прочь из утренней страны,
Из божниц кумиров желтых, тех, чьи очи смежены,
Мчатся в мантиях зеленых из морских зеленых вод,
Где утóпнувшее небо, где безглазый гад живет,
Все в ракушечном убранстве, с водной порослью вокруг,
Точит их недуг жемчужный, ярко блещущий недуг,
Вот они в сапфирном дыме рвутся прочь из недр земли,
Почитают Магомета, распростертые в пыли.
Говорит он: «Рушьте горы, где отшельники живут,
В пустошах песок просейте – пусть мощей не обретут,
И преследовать гяуров не престаньте никогда,
Ибо с Запада, как прежде, надвигается беда.
Мы поставили над миром Соломонову печать,
Знак познанья и печали, что вовек не исчерпать,
Над горами, над горами громы грозные гремят –
Сотрясли они дворец наш лет четыреста назад.
«Кисмет» он не произносит, дань Судьбе не отдает –
Это Ричард, это Раймунд, это Готфрид у ворот!
Все, что есть, он ставит на кон – а теряет только смех,
Мы раздавим нечестивца, власть распространим на всех!»
Он слышал орудийный гром, ревущий барабан,
(Ведет на бой свои войска австриец дон Хуан),
Внезапная стрела
Бесшумна и светла –
Покинул Алькала
Австриец дон Хуан.
На северной морской скале архангел Михаил
(А дон Хуан себя уже в доспехи облачил)
Взирает на седой прилив, а волны в землю бьют,
Под красным парусом народ морской вершит свой труд.
Вот машет он стальным копьем, бьет каменным крылом,
Вот гром Нормандию потряс – не слышен этот гром:
На Севере все спуталось в истолкованьях книг,
Здесь нет невинности былой, дух бодрости поник,
И христиане в христиан спешат вонзить клинок,
И христианам страшно, что стал грозен ликом Бог,
И христиане ту клянут, что Спаса родила, —
Но дон Хуана конь несет, кусая удила.
И дон Хуан трубит сквозь мрак в затмении светил,
Трубой своей, трубою уст он землю огласил,
Гремит, гремит труба:
Domino gloria!,
Взывает у руля
К матросам дон Хуан.
В алькове с Золотым руном сидит Филипп Второй
(А дон Хуан на палубе командует войной),
Обои бархатны, черны, нежны, как смертный грех,
И бродят карлики туда-обратно без помех.
В руках его блестит фиал, похож на лунный свет,
Он трогает, трясет, дрожит, ему покоя нет,
Филиппов лик заплесневел, осунулся, поблек,
Словно без солнечных лучей увянувший цветок,
Таится в том фиале смерть, конец великих дел…
Но дон Хуан Австрийский на турка налетел.
Идет на ловлю дон Хуан, раздался гончих лай –
Слух об охоте обогнул весь итальянский край.
Огонь, огонь, ха-ха!
Огонь, огонь, ура!
Разрывами гремя,
Дал залпы дон Хуан.
Был в часовне папа римский в миг, в который грянул бой
(Дон Хуан Австрийский скрыт завесой дымовой),
Есть в ней тайная обитель – целый год живет в ней Бог,
Тайное окно, откуда малым кажется мирок,
Он, как в зеркале, там видит мрак чудовищных морей
И жестокий полумесяц безымянных кораблей –
Тень огромную бросает он на флот людей Креста,
Львов крылатых на галерах затмевает темнота,
На судах у флотоводцев чернобрадых есть дворцы,
Под судами есть темницы, где несчастные гребцы,
Где больные христиане, что от солнца далеки,
Словно в городе подводном, словно там, где рудники,
Как в краю небесных храмов, в дальней древности, когда
Были царственными боги, тирания – молода;
Бессловесны, безнадежны, словно те, что пали ниц
На гранитах Вавилона в пыль от царских колесниц.
Много тех, кого в том пекле покидает здравый ум
Каждый раз, когда тюремщик желтолицый смотрит в трюм,
Знака свыше те не чают и не ждут небесных сил…
(Но вот дон Хуан Австрийский строй турецкий проломил!)
Дон Хуан с кормы стреляет, где на трупе свален труп,
Океан он залил кровью, как лихой пиратский шлюп,
Цвет кровавый затмевает серебристый, золотой,
Открывая настежь люки, заполняя трюм собой,
Тысячи освобождая тех, кто были пленены,
Тех, кто ныне счастьем, солнцем, волею ослеплены.
Vivat Hispania!
Domino Gloria!
Свободу от ярма
Вернул им дон Хуан!
А Сервантес на галере в ножны вкладывает меч.
(С победой мчится дон Хуан Испании навстречь.)
Встает виденье перед ним: испанский путь степной,
Где тощий рыцарь странствует за призрачной мечтой.
Смеясь не по-султански, он клинок свой уберет…
(А вот австриец дон Хуан закончил свой поход.)
Оригинал: https://www.bartleby.com/103/91.html
В руках его блестит фиал, похож на лунный свет,
Он трогает, трясет, дрожит, ему покоя нет,
Филиппов лик заплесневел, осунулся, поблек,
Словно без солнечных лучей увянувший цветок,
Таится в том фиале смерть, конец великих дел…
Но дон Хуан Австрийский на турка налетел.
Идет на ловлю дон Хуан, раздался гончих лай –
Слух об охоте обогнул весь итальянский край.
Огонь, огонь, ха-ха!
Огонь, огонь, ура!
Разрывами гремя,
Дал залпы дон Хуан.
Был в часовне папа римский в миг, в который грянул бой
(Дон Хуан Австрийский скрыт завесой дымовой),
Есть в ней тайная обитель – целый год живет в ней Бог,
Тайное окно, откуда малым кажется мирок,
Он, как в зеркале, там видит мрак чудовищных морей
И жестокий полумесяц безымянных кораблей –
Тень огромную бросает он на флот людей Креста,
Львов крылатых на галерах затмевает темнота,
На судах у флотоводцев чернобрадых есть дворцы,
Под судами есть темницы, где несчастные гребцы,
Где больные христиане, что от солнца далеки,
Словно в городе подводном, словно там, где рудники,
Как в краю небесных храмов, в дальней древности, когда
Были царственными боги, тирания – молода;
Бессловесны, безнадежны, словно те, что пали ниц
На гранитах Вавилона в пыль от царских колесниц.
Много тех, кого в том пекле покидает здравый ум
Каждый раз, когда тюремщик желтолицый смотрит в трюм,
Знака свыше те не чают и не ждут небесных сил…
(Но вот дон Хуан Австрийский строй турецкий проломил!)
Дон Хуан с кормы стреляет, где на трупе свален труп,
Океан он залил кровью, как лихой пиратский шлюп,
Цвет кровавый затмевает серебристый, золотой,
Открывая настежь люки, заполняя трюм собой,
Тысячи освобождая тех, кто были пленены,
Тех, кто ныне счастьем, солнцем, волею ослеплены.
Vivat Hispania!
Domino Gloria!
Свободу от ярма
Вернул им дон Хуан!
А Сервантес на галере в ножны вкладывает меч.
(С победой мчится дон Хуан Испании навстречь.)
Встает виденье перед ним: испанский путь степной,
Где тощий рыцарь странствует за призрачной мечтой.
Смеясь не по-султански, он клинок свой уберет…
(А вот австриец дон Хуан закончил свой поход.)
Оригинал: https://www.bartleby.com/103/91.html
Джордж Фаркер / George Farquhar (1677 – 1707)
Песня из комедии «Хитроумный план щеголей»
Спою вам куплеты-пустышки,
Предмет этой песни – пустяк.
Внимайте, пустые людишки,
Желайте мне всяческих благ!
У нас пустяковая эра;
Коль ходу не дать пустякам,
Что делали бы кавалеры,
О чем бы шептались у дам?
Мужчины по моде пустяшной
Наденут дурацкий фасон –
Ведь женщинам нравится страшно
Напыщенный франт-пустозвон.
За девой повеса влачится,
Чтоб взять пустяковый трофей,
Похитит пустяк у девицы –
И тут же расстанется с ней.
За кофе иль чаем бездумно
Не высидеть нам искони,
Не будь за столом остроумной,
Но все же пустой болтовни.
Зато для пустячностей мерзких
Наш двор – ненадежный приют;
Ключей и жезлов камергерских
Там абы кому не дают,
Хотя, коль нужна вам обитель,
Где все пустозвонства цветы,
К сиятельству вы не зайдите ль?
Его обещанья пусты.
Карета с шестеркой лакеев –
Совсем не пустяк, я скажу!
Но часто пустых ротозеев
Внутри у нее нахожу.
С французским шампанским бутылка –
Все думают, это пустяк.
Но я уверяю вас пылко –
Не пейте его натощак!
Пустое – вдовица в печали,
Иль пастор в просторе морском…
Впустую мы мир подписали –
Кто знает, что будет потом?
Есть в церкви у нас пустосвяты,
Пустышки средь наших вояк;
Воротятся скоро солдаты
В казармы – вот будет пустяк!
Я слышал: «В театре рутина,
Все пьесы пусты!» Неужель?
Вдруг этому делу причина,
Что публика – из пустомель?
А впрочем, пустое все это,
Мораль здесь предельно проста:
Пустяк в голове у поэта,
И песенка эта пуста.
Song from The Beaux' Stratagem
A trifling song you shall hear,
Begun with a trifle and ended:
All trifling people draw near,
And I shall be nobly attended.
Were it not for trifles, a few,
That lately have come into play;
The men would want something to do,
And the women want something to say.
What makes men trifle in dressing?
Because the ladies (they know)
Admire, by often possessing,
That eminent trifle, a beau.
When the lover his moments has trifled,
The trifle of trifles to gain:
No sooner the virgin is rifled,
But a trifle shall part ’em again.
What mortal man would be able
At White’s half an hour to sit?
Or who could bear a tea-table,
Without talking of trifles for wit?
The court is from trifles secure,
Gold keys are no trifles, we see:
White rods are no trifles, I’m sure,
Whatever their bearers may be.
But if you will go to the place,
Where trifles abundantly breed,
The levee will show you His Grace
Makes promises trifles indeed.
A coach with six footmen behind,
I count neither trifle nor sin:
But, ye gods! how oft do we find
A scandalous trifle within.
A flask of champagne, people think it
A trifle, or something as bad:
But if You’ll contrive how to drink it;
You’ll find it no trifle, egad!
A parson’s a trifle at sea,
A widow’s a trifle in sorrow:
A peace is a trifle to-day,
Who knows what may happen to-morrow!
A black coat a trifle may cloak,
Or to hide it, the red may endeavour:
But if once the army is broke,
We shall have more trifles than ever.
The stage is a trifle, they say,
The reason, pray carry along,
Because at every new play,
The house they with trifles so throng.
But with people’s malice to trifle,
And to set us all on a foot:
The author of this is a trifle,
And his song is a trifle to boot.
Песня из комедии «Хитроумный план щеголей»
Спою вам куплеты-пустышки,
Предмет этой песни – пустяк.
Внимайте, пустые людишки,
Желайте мне всяческих благ!
У нас пустяковая эра;
Коль ходу не дать пустякам,
Что делали бы кавалеры,
О чем бы шептались у дам?
Мужчины по моде пустяшной
Наденут дурацкий фасон –
Ведь женщинам нравится страшно
Напыщенный франт-пустозвон.
За девой повеса влачится,
Чтоб взять пустяковый трофей,
Похитит пустяк у девицы –
И тут же расстанется с ней.
За кофе иль чаем бездумно
Не высидеть нам искони,
Не будь за столом остроумной,
Но все же пустой болтовни.
Зато для пустячностей мерзких
Наш двор – ненадежный приют;
Ключей и жезлов камергерских
Там абы кому не дают,
Хотя, коль нужна вам обитель,
Где все пустозвонства цветы,
К сиятельству вы не зайдите ль?
Его обещанья пусты.
Карета с шестеркой лакеев –
Совсем не пустяк, я скажу!
Но часто пустых ротозеев
Внутри у нее нахожу.
С французским шампанским бутылка –
Все думают, это пустяк.
Но я уверяю вас пылко –
Не пейте его натощак!
Пустое – вдовица в печали,
Иль пастор в просторе морском…
Впустую мы мир подписали –
Кто знает, что будет потом?
Есть в церкви у нас пустосвяты,
Пустышки средь наших вояк;
Воротятся скоро солдаты
В казармы – вот будет пустяк!
Я слышал: «В театре рутина,
Все пьесы пусты!» Неужель?
Вдруг этому делу причина,
Что публика – из пустомель?
А впрочем, пустое все это,
Мораль здесь предельно проста:
Пустяк в голове у поэта,
И песенка эта пуста.
Song from The Beaux' Stratagem
A trifling song you shall hear,
Begun with a trifle and ended:
All trifling people draw near,
And I shall be nobly attended.
Were it not for trifles, a few,
That lately have come into play;
The men would want something to do,
And the women want something to say.
What makes men trifle in dressing?
Because the ladies (they know)
Admire, by often possessing,
That eminent trifle, a beau.
When the lover his moments has trifled,
The trifle of trifles to gain:
No sooner the virgin is rifled,
But a trifle shall part ’em again.
What mortal man would be able
At White’s half an hour to sit?
Or who could bear a tea-table,
Without talking of trifles for wit?
The court is from trifles secure,
Gold keys are no trifles, we see:
White rods are no trifles, I’m sure,
Whatever their bearers may be.
But if you will go to the place,
Where trifles abundantly breed,
The levee will show you His Grace
Makes promises trifles indeed.
A coach with six footmen behind,
I count neither trifle nor sin:
But, ye gods! how oft do we find
A scandalous trifle within.
A flask of champagne, people think it
A trifle, or something as bad:
But if You’ll contrive how to drink it;
You’ll find it no trifle, egad!
A parson’s a trifle at sea,
A widow’s a trifle in sorrow:
A peace is a trifle to-day,
Who knows what may happen to-morrow!
A black coat a trifle may cloak,
Or to hide it, the red may endeavour:
But if once the army is broke,
We shall have more trifles than ever.
The stage is a trifle, they say,
The reason, pray carry along,
Because at every new play,
The house they with trifles so throng.
But with people’s malice to trifle,
And to set us all on a foot:
The author of this is a trifle,
And his song is a trifle to boot.
Мэри Уортли-Монтэгю / Mary Wortley Montagu (1689 – 1762)
Гимн луне, написанный в беседке из зелени
Полночных тайн сребристая богиня,
Пусть яркость путь лесной мне осветит;
Ты – зрительница скрытой благостыни,
Ты помощь музам и влюбленным щит!
В твоих лучах брожу я среди нощи,
Открыв печали сердца своего;
Ты тихим светом озаряешь рощи,
Защитница, подруга, божество!
Но ты была с высот своих, царица,
Эндимионом вниз совлечена;
В покровах ночи ты смогла укрыться,
Столь всемогуща, столь же холодна.
A Hymn to the Moon (Written in an Arbour)
Thou silver deity of secret night,
Direct my footsteps through the woodland shade;
Thou conscious witness of unknown delight,
The Lover's guardian, and the Muse's aid!
By thy pale beams I solitary rove,
To thee my tender grief confide;
Serenely sweet you gild the silent grove,
My friend, my goddess, and my guide.
E'en thee, fair queen, from thy amazing height,
The charms of young Endymion drew;
Veil'd with the mantle of concealing night;
With all thy greatness and thy coldness too.
Гимн луне, написанный в беседке из зелени
Полночных тайн сребристая богиня,
Пусть яркость путь лесной мне осветит;
Ты – зрительница скрытой благостыни,
Ты помощь музам и влюбленным щит!
В твоих лучах брожу я среди нощи,
Открыв печали сердца своего;
Ты тихим светом озаряешь рощи,
Защитница, подруга, божество!
Но ты была с высот своих, царица,
Эндимионом вниз совлечена;
В покровах ночи ты смогла укрыться,
Столь всемогуща, столь же холодна.
A Hymn to the Moon (Written in an Arbour)
Thou silver deity of secret night,
Direct my footsteps through the woodland shade;
Thou conscious witness of unknown delight,
The Lover's guardian, and the Muse's aid!
By thy pale beams I solitary rove,
To thee my tender grief confide;
Serenely sweet you gild the silent grove,
My friend, my goddess, and my guide.
E'en thee, fair queen, from thy amazing height,
The charms of young Endymion drew;
Veil'd with the mantle of concealing night;
With all thy greatness and thy coldness too.
Эрнандо де Акунья (1518 – 1580)
Hernando de Acuña
Королю, властителю нашему
Уж близится иль здесь уже година;
Властитель, вот небесная награда, –
Единый пастырь и едино стадо,
И мир, в вас признающий господина!
Уже идут священные дружины
К заветной цели и крушат преграды;
Вселенной будут высшею отрадой
Монарх, Империя и Меч единый!
Уж мирозданье приняло частями
И жаждет полностью приять державу,
Что рождена в сраженьях справедливых.
И тот, чья длань несет Христово знамя,
Твердь покоряя, вновь стяжает славу,
Которую стяжал в морях бурливых.
Al Rey, Nuestro Señor
Ya se acerca, Señor, o ya es llegada
la edad gloriosa en que promete el cielo
un grey y un pastor solo en el suelo
por suerte a vuestros tiempos reservada;
ya tan alto principio, en tal jornada,
os muestra el fin de vuestro santo celo
y anuncia al mundo, para más consuelo,
un Monarca, un Imperio y una Espada;
ya el orbe de la tierra siente en parte
y espera con toda vuestra monarquía,
conquistada por vos en justa guerra,
que, a quien ha dado Cristo su estandarte,
dará el segundo más dichoso día
en que, vencido el mar, venza la tierra.
Hernando de Acuña
Королю, властителю нашему
Уж близится иль здесь уже година;
Властитель, вот небесная награда, –
Единый пастырь и едино стадо,
И мир, в вас признающий господина!
Уже идут священные дружины
К заветной цели и крушат преграды;
Вселенной будут высшею отрадой
Монарх, Империя и Меч единый!
Уж мирозданье приняло частями
И жаждет полностью приять державу,
Что рождена в сраженьях справедливых.
И тот, чья длань несет Христово знамя,
Твердь покоряя, вновь стяжает славу,
Которую стяжал в морях бурливых.
Al Rey, Nuestro Señor
Ya se acerca, Señor, o ya es llegada
la edad gloriosa en que promete el cielo
un grey y un pastor solo en el suelo
por suerte a vuestros tiempos reservada;
ya tan alto principio, en tal jornada,
os muestra el fin de vuestro santo celo
y anuncia al mundo, para más consuelo,
un Monarca, un Imperio y una Espada;
ya el orbe de la tierra siente en parte
y espera con toda vuestra monarquía,
conquistada por vos en justa guerra,
que, a quien ha dado Cristo su estandarte,
dará el segundo más dichoso día
en que, vencido el mar, venza la tierra.
Томас Моррис / Thomas Morris (1732 – между 1806 и 1818)
Сапфические строфы, писанные в Мохокском Замке в Канаде и посвященные лейтенанту Монтгомери
О покое молит, кто на вельботе
В озере Шамплейн был застигнут бурей, –
Парусов не спустишь, и островка нет,
Где бы укрыться.
Лишь покой желанен канадцам хитрым,
Лишь покоем грезит злой канавага,
Лишь покоя, Ричард, не купит вампум
Или банкнота.
Ни полковник, нижé сержант удалый,
С алебардой вставший на карауле,
Ни за что не смогут согнать незгоды
С пышных мундиров.
Истинно лишь унтер блажен, одетый
В дедовский кушак из времен Бленгейма, –
Страшный иноземцам, храбрясь, храпит на
Шкуре медвежьей.
Что же мы всегда замышленья строим?
Смертные, зачем мы чужие страны
Ищем? Не сбежишь ведь, сбежав из дома,
Сам от себя ты!
Горе топит плот с корабельной пушкой,
Мучает пехоту, индейцев наших,
Мчит быстрее лóся восточным ветром,
Тучи сгоняет.
Весельчак легко испытанья сносит,
Не глядит он в завтра, с улыбкой терпит
Злобу дня, поскольку счастливым вечно
Быть невозможно.
Смерть единым мигом нашла Ахилла,
Старость вечная боль несла Тифону,
Мне ль, тебе ль, Монтгомери, дольше выжить,
Дику иль Тому?
Двадцать сотрапезников полны смеха,
Веселят тебя остротами; дамы
Вкруг тебя щебечут, ты же разряжен
В экипировку!
Я же средь индейцев сижу в Форт-Хендрик,
В скучный Канаджори судьбою загнан,
Ты представь, как Моррис, в каморке сидя,
Строфы слагает.
Вельбот – быстроходная шлюпка со съемной мачтой и парусом.
Вампум – бусы из раковин, у ряда индейских племен использовались вместо денег.
Канаваги – индейское племя, родственное мохокам.
Канаджори – укрепленное поселение мохоков, ныне город в штате Нью-Йорк.
Sapphics: At the Mohawk-Castle, Canada. To Lieutenant Montgomery
Ease is the pray’r of him who, in a whaleboat
Crossing Lake Champlain, by a storm’s o’ertaken:
Not struck his blanket, not a friendly island
Near to receive him.
Ease is the wish too of the sly Canadian;
Ease the delight of bloody Caghnawagas;
Ease, Richard, ease, not to be bought with wampum,
Nor paper money.
Nor colonel’s pay, nor yet a dapper sergeant,
Orderly waiting with recovered halberd,
Can chase the crowd of troubles still surrounding
Laced regimentals.
That sub lives best who, with a sash in tatters
Worn by his grandsire at the fight of Blenheim,
To fear a stranger, and to wild ambition,
Snores on a bearskin.
Why like fine-fellows are we ever scheming,
We short-lived mortals? Why so fond of climates
Warmed by new suns? O who, that runs from home, can
Run from himself too?
Care climbs radeaux with four-and-twenty pounders,
Not quits our light troops, or our Indian warriors,
Swifter than moose-deer, or the fleeter east wind,
Pushing the clouds on.
He, whose good humor can enjoy the present,
Scorns to look forward; with a smile of patience
Temp’ring the bitter. Bliss uninterrupted
None can inherit.
Death instantaneous hurried off Achilles;
Age far-extended wore away Tithonus.
Who will live longer, thou or I, Montgom’ry?
Dicky or Tommy?
Thee twenty messmates, full of noise and laughter,
Cheer with their sallies; thee the merry damsels
Please with their titt’ring; whilst thou sitt’st adorned with
Boots, sash and gorget.
Me to Fort Hendrick, midst a savage nation,
Dull Connajohry, cruel fate has driven.
O think on Morris, in a lonely chamber,
Dabbling in Sapphic.
Сапфические строфы, писанные в Мохокском Замке в Канаде и посвященные лейтенанту Монтгомери
О покое молит, кто на вельботе
В озере Шамплейн был застигнут бурей, –
Парусов не спустишь, и островка нет,
Где бы укрыться.
Лишь покой желанен канадцам хитрым,
Лишь покоем грезит злой канавага,
Лишь покоя, Ричард, не купит вампум
Или банкнота.
Ни полковник, нижé сержант удалый,
С алебардой вставший на карауле,
Ни за что не смогут согнать незгоды
С пышных мундиров.
Истинно лишь унтер блажен, одетый
В дедовский кушак из времен Бленгейма, –
Страшный иноземцам, храбрясь, храпит на
Шкуре медвежьей.
Что же мы всегда замышленья строим?
Смертные, зачем мы чужие страны
Ищем? Не сбежишь ведь, сбежав из дома,
Сам от себя ты!
Горе топит плот с корабельной пушкой,
Мучает пехоту, индейцев наших,
Мчит быстрее лóся восточным ветром,
Тучи сгоняет.
Весельчак легко испытанья сносит,
Не глядит он в завтра, с улыбкой терпит
Злобу дня, поскольку счастливым вечно
Быть невозможно.
Смерть единым мигом нашла Ахилла,
Старость вечная боль несла Тифону,
Мне ль, тебе ль, Монтгомери, дольше выжить,
Дику иль Тому?
Двадцать сотрапезников полны смеха,
Веселят тебя остротами; дамы
Вкруг тебя щебечут, ты же разряжен
В экипировку!
Я же средь индейцев сижу в Форт-Хендрик,
В скучный Канаджори судьбою загнан,
Ты представь, как Моррис, в каморке сидя,
Строфы слагает.
Вельбот – быстроходная шлюпка со съемной мачтой и парусом.
Вампум – бусы из раковин, у ряда индейских племен использовались вместо денег.
Канаваги – индейское племя, родственное мохокам.
Канаджори – укрепленное поселение мохоков, ныне город в штате Нью-Йорк.
Sapphics: At the Mohawk-Castle, Canada. To Lieutenant Montgomery
Ease is the pray’r of him who, in a whaleboat
Crossing Lake Champlain, by a storm’s o’ertaken:
Not struck his blanket, not a friendly island
Near to receive him.
Ease is the wish too of the sly Canadian;
Ease the delight of bloody Caghnawagas;
Ease, Richard, ease, not to be bought with wampum,
Nor paper money.
Nor colonel’s pay, nor yet a dapper sergeant,
Orderly waiting with recovered halberd,
Can chase the crowd of troubles still surrounding
Laced regimentals.
That sub lives best who, with a sash in tatters
Worn by his grandsire at the fight of Blenheim,
To fear a stranger, and to wild ambition,
Snores on a bearskin.
Why like fine-fellows are we ever scheming,
We short-lived mortals? Why so fond of climates
Warmed by new suns? O who, that runs from home, can
Run from himself too?
Care climbs radeaux with four-and-twenty pounders,
Not quits our light troops, or our Indian warriors,
Swifter than moose-deer, or the fleeter east wind,
Pushing the clouds on.
He, whose good humor can enjoy the present,
Scorns to look forward; with a smile of patience
Temp’ring the bitter. Bliss uninterrupted
None can inherit.
Death instantaneous hurried off Achilles;
Age far-extended wore away Tithonus.
Who will live longer, thou or I, Montgom’ry?
Dicky or Tommy?
Thee twenty messmates, full of noise and laughter,
Cheer with their sallies; thee the merry damsels
Please with their titt’ring; whilst thou sitt’st adorned with
Boots, sash and gorget.
Me to Fort Hendrick, midst a savage nation,
Dull Connajohry, cruel fate has driven.
O think on Morris, in a lonely chamber,
Dabbling in Sapphic.
Хорес (Горацио) Смит (1779 - 1849)
Озимандия
В Египте, что песками занесен,
Стоит ноги огромной изваянье,
Гигантскую бросая тень в молчаньи:
«Я Озимандией был наречен,
Я Царь Царей, и града созерцанье
Вам явит мощь мою»… Но истреблен
Сей град – лишь на колоссе начертанье
Напомнит: здесь был некий Вавилон.
Нам это дивно – так же в день грядущий,
Ловец, за волком гнавшийся средь пущи,
Где Лондон был, вдруг памятник найдет
И удивится: что за всемогущий
Там обитал неведомый народ,
Где ныне лишь безлюдье предстает?
Перси Биши Шелли (1792 – 1822)
Озимандия
Из стародавнего явившись края,
Сказал мне странник: «Изваянья ног
Видны в песках… И рядом, утопая,
Лежит разбитый лик; ваятель смог,
Усмешкою надменной искривляя
Черты его, в творение вложить
Влияние властительных страстей,
Рукой движенья сердца обнажить.
Такая надпись есть на пьедестале:
«Я Озимандия, я Царь Царей,
Взгляните на труды мои в печали!»
И больше ничего. Кругом лишь прах –
Колосс лежит в чудовищном развале
В безбрежных, ровных и пустых песках».
Horace (Horatio) Smith
Ozymandias
In Egypt's sandy silence, all alone,
Stands a gigantic Leg, which far off throws
The only shadow that the Desert knows:—
"I am great Ozymandias," saith the stone,
"The King of Kings; this mighty City shows
The wonders of my hand."— The City's gone,—
Naught but the Leg remaining to disclose
The site of this forgotten Babylon.
We wonder,—and some Hunter may express
Wonder like ours, when thro' the wilderness
Where London stood, holding the Wolf in chace,
He meets some fragment huge, and stops to guess
What powerful but unrecorded race
Once dwelt in that annihilated place.
Percy Bysshe Shelley
Ozymandias
I met a traveller from an antique land,
Who said—“Two vast and trunkless legs of stone
Stand in the desert. . . . Near them, on the sand,
Half sunk a shattered visage lies, whose frown,
And wrinkled lip, and sneer of cold command,
Tell that its sculptor well those passions read
Which yet survive, stamped on these lifeless things,
The hand that mocked them, and the heart that fed;
And on the pedestal, these words appear:
My name is Ozymandias, King of Kings;
Look on my Works, ye Mighty, and despair!
Nothing beside remains. Round the decay
Of that colossal Wreck, boundless and bare
The lone and level sands stretch far away.”
Озимандия
В Египте, что песками занесен,
Стоит ноги огромной изваянье,
Гигантскую бросая тень в молчаньи:
«Я Озимандией был наречен,
Я Царь Царей, и града созерцанье
Вам явит мощь мою»… Но истреблен
Сей град – лишь на колоссе начертанье
Напомнит: здесь был некий Вавилон.
Нам это дивно – так же в день грядущий,
Ловец, за волком гнавшийся средь пущи,
Где Лондон был, вдруг памятник найдет
И удивится: что за всемогущий
Там обитал неведомый народ,
Где ныне лишь безлюдье предстает?
Перси Биши Шелли (1792 – 1822)
Озимандия
Из стародавнего явившись края,
Сказал мне странник: «Изваянья ног
Видны в песках… И рядом, утопая,
Лежит разбитый лик; ваятель смог,
Усмешкою надменной искривляя
Черты его, в творение вложить
Влияние властительных страстей,
Рукой движенья сердца обнажить.
Такая надпись есть на пьедестале:
«Я Озимандия, я Царь Царей,
Взгляните на труды мои в печали!»
И больше ничего. Кругом лишь прах –
Колосс лежит в чудовищном развале
В безбрежных, ровных и пустых песках».
Horace (Horatio) Smith
Ozymandias
In Egypt's sandy silence, all alone,
Stands a gigantic Leg, which far off throws
The only shadow that the Desert knows:—
"I am great Ozymandias," saith the stone,
"The King of Kings; this mighty City shows
The wonders of my hand."— The City's gone,—
Naught but the Leg remaining to disclose
The site of this forgotten Babylon.
We wonder,—and some Hunter may express
Wonder like ours, when thro' the wilderness
Where London stood, holding the Wolf in chace,
He meets some fragment huge, and stops to guess
What powerful but unrecorded race
Once dwelt in that annihilated place.
Percy Bysshe Shelley
Ozymandias
I met a traveller from an antique land,
Who said—“Two vast and trunkless legs of stone
Stand in the desert. . . . Near them, on the sand,
Half sunk a shattered visage lies, whose frown,
And wrinkled lip, and sneer of cold command,
Tell that its sculptor well those passions read
Which yet survive, stamped on these lifeless things,
The hand that mocked them, and the heart that fed;
And on the pedestal, these words appear:
My name is Ozymandias, King of Kings;
Look on my Works, ye Mighty, and despair!
Nothing beside remains. Round the decay
Of that colossal Wreck, boundless and bare
The lone and level sands stretch far away.”
Габриэль-Шарль де Латтеньян (1697-1779)
Gabriel-Charles de Lattaignant
КАБИНЕТ ФИЛОСОФА
Люблю свой тихий кабинет;
Ища спасенья от сует,
Я в нем полжизни обитаю,
Но только думать не моги,
Что я пишу в нем иль читаю;
Нет, не отшибло мне мозги.
Там не Декарт и не Ньютон,
Вергилий или Цицерон,
Там нет Сократа иль Сенеки,
Платона не заведено;
Состав моей библиотеки –
Ликер и доброе вино.
Темира! Твой закон блюду,
С тобой штудировать пойду.
Натуры строги повеленья,
Мы их бессильны превозмочь:
Природы книга – наше чтенье
И день и ночь, и день и ночь.
Полемика, ученый спор,
Дискуссии – все хлам и сор,
Нас не влекут философемы,
Нам в суемудрие не впасть.
У нас простейшая система:
«Всему была началом страсть».
Мы в этой храмине наук
Творим, не покладая рук.
Движенья принцип нашей школой
К телесной сводится борьбе –
Законы физики веселой
Мы испытали на себе.
Le Cabinet du philosophe
J'aime beaucoup mon cabinet;
Je passe en ce réduit secret
Plus de la moitié de ma vie;
Mais ne crois pas, pauvre idiot.
Que là je lise et j'étudie;
Non, non, je ne suis pas si sot.
Ce n'est Descartes, ni Newton,
Ni Virgile, ni Cicéron;
Ce n'est Socrate, ni Sénèque,-.
Ni Platon surnommé divin.
Qui forment ma bibliothèque.
Mais force liqueur et bon vin.
Thémire, dont je suis la loi,
Vient philosopher avec moi;
Le spectacle de la nature,
Que tour à tour nous nous prêtons,
Y fait notre unique lecture;
Nuit et jour nous le feuilletons.
Entre nous deux jamais d’Ergo.
Ni de sophisme in baroco:
Nous laissons ces vaines sciences.
Et nous tirons tout simplement
Nos preuves et nos conséquences
Du fond même du sentiment.
C’est dans cet aimable réduit
Que nous travaillons jour et nuit;
Des Loix de la saine physique
Nous faisons notre amusement,
Et nous réduisons en pratique
Les principes du mouvement.
Gabriel-Charles de Lattaignant
КАБИНЕТ ФИЛОСОФА
Люблю свой тихий кабинет;
Ища спасенья от сует,
Я в нем полжизни обитаю,
Но только думать не моги,
Что я пишу в нем иль читаю;
Нет, не отшибло мне мозги.
Там не Декарт и не Ньютон,
Вергилий или Цицерон,
Там нет Сократа иль Сенеки,
Платона не заведено;
Состав моей библиотеки –
Ликер и доброе вино.
Темира! Твой закон блюду,
С тобой штудировать пойду.
Натуры строги повеленья,
Мы их бессильны превозмочь:
Природы книга – наше чтенье
И день и ночь, и день и ночь.
Полемика, ученый спор,
Дискуссии – все хлам и сор,
Нас не влекут философемы,
Нам в суемудрие не впасть.
У нас простейшая система:
«Всему была началом страсть».
Мы в этой храмине наук
Творим, не покладая рук.
Движенья принцип нашей школой
К телесной сводится борьбе –
Законы физики веселой
Мы испытали на себе.
Le Cabinet du philosophe
J'aime beaucoup mon cabinet;
Je passe en ce réduit secret
Plus de la moitié de ma vie;
Mais ne crois pas, pauvre idiot.
Que là je lise et j'étudie;
Non, non, je ne suis pas si sot.
Ce n'est Descartes, ni Newton,
Ni Virgile, ni Cicéron;
Ce n'est Socrate, ni Sénèque,-.
Ni Platon surnommé divin.
Qui forment ma bibliothèque.
Mais force liqueur et bon vin.
Thémire, dont je suis la loi,
Vient philosopher avec moi;
Le spectacle de la nature,
Que tour à tour nous nous prêtons,
Y fait notre unique lecture;
Nuit et jour nous le feuilletons.
Entre nous deux jamais d’Ergo.
Ni de sophisme in baroco:
Nous laissons ces vaines sciences.
Et nous tirons tout simplement
Nos preuves et nos conséquences
Du fond même du sentiment.
C’est dans cet aimable réduit
Que nous travaillons jour et nuit;
Des Loix de la saine physique
Nous faisons notre amusement,
Et nous réduisons en pratique
Les principes du mouvement.
Джордж Мередит / George Meredith (1828 – 1909)
Люцифер в звездном свете
Князь Люцифер восстал среди ночи звездной,
Устав царить во тьме; густая мгла
Средь облаков приют ему дала;
Глядит он: грезит грешник ночью поздно.
Но мало жертв его гордыне грозной.
Вот держится он левого крыла –
На Африку титана тень легла,
И вдруг она – над Арктикой морозной.
Почувствовал при воспареньи бес
Боль ран от мятежа во время óно,
Достиг он звезд – где мыслит мозг небес –
Взглянул на них, и вдруг пропал вдали:
Все так же древними путями шли
Войска ненарушимого закона.
Lucifer in Starlight
On a starred night Prince Lucifer uprose.
Tired of his dark dominion swung the fiend
Above the rolling ball in cloud part screened,
Where sinners hugged their spectre of repose.
Poor prey to his hot fit of pride were those.
And now upon his western wing he leaned,
Now his huge bulk o'er Afric's sands careened,
Now the black planet shadowed Arctic snows.
Soaring through wider zones that pricked his scars
With memory of the old revolt from Awe,
He reached a middle height, and at the stars,
Which are the brain of heaven, he looked, and sank.
Around the ancient track marched, rank on rank,
The army of unalterable law.
Люцифер в звездном свете
Князь Люцифер восстал среди ночи звездной,
Устав царить во тьме; густая мгла
Средь облаков приют ему дала;
Глядит он: грезит грешник ночью поздно.
Но мало жертв его гордыне грозной.
Вот держится он левого крыла –
На Африку титана тень легла,
И вдруг она – над Арктикой морозной.
Почувствовал при воспареньи бес
Боль ран от мятежа во время óно,
Достиг он звезд – где мыслит мозг небес –
Взглянул на них, и вдруг пропал вдали:
Все так же древними путями шли
Войска ненарушимого закона.
Lucifer in Starlight
On a starred night Prince Lucifer uprose.
Tired of his dark dominion swung the fiend
Above the rolling ball in cloud part screened,
Where sinners hugged their spectre of repose.
Poor prey to his hot fit of pride were those.
And now upon his western wing he leaned,
Now his huge bulk o'er Afric's sands careened,
Now the black planet shadowed Arctic snows.
Soaring through wider zones that pricked his scars
With memory of the old revolt from Awe,
He reached a middle height, and at the stars,
Which are the brain of heaven, he looked, and sank.
Around the ancient track marched, rank on rank,
The army of unalterable law.
Джон Рёскин / John Ruskin (1819 – 1900)
Собор Крайст-черч в Оксфорде
НОЧЬ
Вот колокол собора прозвучал,
И эхо страшно вторит в башне хладной;
Нет, не войду я в храмовый портал,
Чтоб странный призрак ночи непроглядной
Не оживил всех мертвецов подряд,
Что в узких нишах по двое лежат,
Уснув на ложе каменном навеки,
Сложив ладони и смеживши веки.
Плющом поросший выщербленный лик
Скривили окна, скорчившись в презреньи;
Из них звучит безумный смех и крик –
А сверху веют в буйном дуновеньи
Полночный ветр из старого окна –
Смертельна свежесть ночи и нежна
Тем, чьи воспалены чело и очи
В бессонных размышленьях поздней ночи.
Унылые чертоги! Я едва ли
Стерпеть бы смог молчанье вашей тьмы –
Здесь словно бы невинных убивали,
Здесь гибли благородные умы
В пустых надеждах, во суетном дерзаньи,
Испепелившись в собственном сияньи!
Мне кажется, могила мнится им
Гораздо холодней, чем мертвецам простым.
Christ Church, Oxford
NIGHT
Faint from the bell the ghastly echoes fall,
That grates within the gray cathedral tower;
Let me not enter through the portal tall;
Lest the strange spirit of the moonless hour
Should give a life to those pale people, who
Lie in their fretted niches, two and two,
Each with his head on pillowy stone reposed,
And his hands lifted, and his eyelids closed.
From many a mouldering oriel, as to flout,
Its pale, grave brow of ivy-tressed stone,
Comes the incongruous laugh, and revel shout —
Above, some solitary casement, thrown
Wide open to the wavering night wind,
Admits its chill, so deathful, yet so kind,
Unto the fevered brow and fiery eye
Of one, whose night hour passeth sleeplessly.
Ye melancholy chambers! I could shun
The darkness of your silence, with such fear,
As places where slow murder had been done.
How many noble spirits have died here,
Withering away in yearnings to aspire,
Gnawed by mocked hope — devoured by their own fire!
Methinks the grave must feel a colder bed
To spirits such as these, than unto common dead.
Собор Крайст-черч в Оксфорде
НОЧЬ
Вот колокол собора прозвучал,
И эхо страшно вторит в башне хладной;
Нет, не войду я в храмовый портал,
Чтоб странный призрак ночи непроглядной
Не оживил всех мертвецов подряд,
Что в узких нишах по двое лежат,
Уснув на ложе каменном навеки,
Сложив ладони и смеживши веки.
Плющом поросший выщербленный лик
Скривили окна, скорчившись в презреньи;
Из них звучит безумный смех и крик –
А сверху веют в буйном дуновеньи
Полночный ветр из старого окна –
Смертельна свежесть ночи и нежна
Тем, чьи воспалены чело и очи
В бессонных размышленьях поздней ночи.
Унылые чертоги! Я едва ли
Стерпеть бы смог молчанье вашей тьмы –
Здесь словно бы невинных убивали,
Здесь гибли благородные умы
В пустых надеждах, во суетном дерзаньи,
Испепелившись в собственном сияньи!
Мне кажется, могила мнится им
Гораздо холодней, чем мертвецам простым.
Christ Church, Oxford
NIGHT
Faint from the bell the ghastly echoes fall,
That grates within the gray cathedral tower;
Let me not enter through the portal tall;
Lest the strange spirit of the moonless hour
Should give a life to those pale people, who
Lie in their fretted niches, two and two,
Each with his head on pillowy stone reposed,
And his hands lifted, and his eyelids closed.
From many a mouldering oriel, as to flout,
Its pale, grave brow of ivy-tressed stone,
Comes the incongruous laugh, and revel shout —
Above, some solitary casement, thrown
Wide open to the wavering night wind,
Admits its chill, so deathful, yet so kind,
Unto the fevered brow and fiery eye
Of one, whose night hour passeth sleeplessly.
Ye melancholy chambers! I could shun
The darkness of your silence, with such fear,
As places where slow murder had been done.
How many noble spirits have died here,
Withering away in yearnings to aspire,
Gnawed by mocked hope — devoured by their own fire!
Methinks the grave must feel a colder bed
To spirits such as these, than unto common dead.
Оскар Уайльд / Oscar Wilde (1854 – 1900)
Theoretikos*
На глиняных ногах стоит держава.
От древней славы этот островок
Теперь недосягаемо далек,
Венец его похитил враг лукавый.
С холмов не слышен голос величавый,
К Свободе звавший; так беги же прочь,
Душа, которой пребывать невмочь
На гнусном торжище, где сброд плюгавый
Находит сбыт и чести, и уму,
Где сволочь рвётся попирать ногами
Наследство, что завещано веками.
Нарушен мой покой, и потому
Особый путь я в Творчестве приму –
Не быть ни с Богом, ни с его врагами.
* Созерцатель (др.-греч.)
Theoretikos
This mighty empire hath but feet of clay:
Of all its ancient chivalry and might
Our little island is forsake quite:
Some enemy hath stolen its crown of bay,
And from its hills that voice hath passed away
Which spake of Freedom: O come out of it,
Come out of it my Soul, thou art not fit
For this vile traffic-house, where day by day
Wisdom and reverence are sold at mart,
And the rude people rage with ignorant cries
Against an heritage of centuries.
It mars my calm: wherefore in dreams of Art
And loftiest culture I would stand apart,
Neither for God, nor for his enemies.
Theoretikos*
На глиняных ногах стоит держава.
От древней славы этот островок
Теперь недосягаемо далек,
Венец его похитил враг лукавый.
С холмов не слышен голос величавый,
К Свободе звавший; так беги же прочь,
Душа, которой пребывать невмочь
На гнусном торжище, где сброд плюгавый
Находит сбыт и чести, и уму,
Где сволочь рвётся попирать ногами
Наследство, что завещано веками.
Нарушен мой покой, и потому
Особый путь я в Творчестве приму –
Не быть ни с Богом, ни с его врагами.
* Созерцатель (др.-греч.)
Theoretikos
This mighty empire hath but feet of clay:
Of all its ancient chivalry and might
Our little island is forsake quite:
Some enemy hath stolen its crown of bay,
And from its hills that voice hath passed away
Which spake of Freedom: O come out of it,
Come out of it my Soul, thou art not fit
For this vile traffic-house, where day by day
Wisdom and reverence are sold at mart,
And the rude people rage with ignorant cries
Against an heritage of centuries.
It mars my calm: wherefore in dreams of Art
And loftiest culture I would stand apart,
Neither for God, nor for his enemies.
Вышла и поступает в магазины антология англоязычной поэзии Великой Войны, подготовленная А. Черным и вашим покорным слугой.
Благодарю всех, кто поспособствовал выходу этой книги в свет.
Благодарю всех, кто поспособствовал выходу этой книги в свет.
Мэтью Грегори Льюис / Matthew Gregory Lewis (1775 – 1818)
Алонсо Храбрый и Имогена Прекрасная
Вот с воином дева над бережком
Беседуют нежно и страстно,
Глаза их любовным горят огоньком;
Был рыцарь Алонсо Храбрым реком,
Она – Имогеной Прекрасной.
Сказал юный рыцарь: «Мне завтра в поход
Идти на войну с басурманом.
Недолго в разлуке слеза протечет:
Другой тебя под венец повлечет
Богатством или обманом!»
«Забудь подозренья! – сказала она. –
Оставь рассужденья дурные!
Будь жив ты иль мертв – буду вечно верна,
Я только, Алонсо, тебе отдана,
Порукой мне – Дева Мария!
А если меня соблазнит кто другой,
Клянусь я, Алонсо мой милый, –
Пусть Бог совершает Свой суд надо мной:
Явись ты, как призрак, на свадьбе ночной,
И стану тебе я навеки женой –
Меня заберешь ты в могилу!»
И в Землю Святую умчался герой,
И плакали долго зеницы…
Но срок не успел миновать годовой –
Барон, облаченный в камзол парчевой,
Явился в жилище девицы.
Богатства, дары и огромный надел
Влекли Имогену к барону;
Он голову быстро вскружить ей сумел,
Он сердцем ее и душой завладел,
И вот он берет ее в жёны.
Священник уже обвенчал молодых –
Настал час веселья урочный;
Ломились столы для гостей дорогих,
И хохот застолья еще не утих,
Как колокол пробил полночный.
И тут Имогена увидела вдруг,
Что рядом с ней заняли место;
Был страшен чужак, не смотрел он вокруг,
Из уст не летело хоть слово, хоть звук –
Он только глядел на невесту.
Он ростом огромен; опущен шелом,
Чернеют узоры на латах;
Затихло веселье за брачным столом,
Собаки в испуге скулят за углом,
Огни посинели в палатах!
Стал рыцарь на свадьбе веселию враг,
Печаль овладела сердцами…
Дрожа, возгласила красавица так:
«О рыцарь, тяжелый снимите шишак,
Извольте отужинать с нами!»
В ответ жуткий рыцарь поднять не спешит
Забрало рукою воздетой…
О, кто же расскажет, кто изъяснит,
Как изумляет красавицу вид?
Под шлемом – череп скелета!
И в ужасе толпы гостей дорогих
Из залы сбежали мгновенно…
Лицо привиденья – в червях гробовых,
Кишащих в висках и в глазницах пустых,
И слышит слова Имогена:
«Неверная, вспомни – Алонсо я твой!
Со мною небесная сила –
Господь совершает Свой суд над тобой,
Явился мой призрак на свадьбе ночной,
Теперь ты мне будешь навеки женой,
Тебя заберу я в могилу!»
Он обнял ее, за собою повлек,
Она закричала на это;
Тут черный провал разверзся у ног…
Никто отыскать ни девицу не смог,
Ни выходца с того света.
Недолго на свете прожил барон,
И замок стал грудой развалин…
Рекут летописцы: там с давних времен
По Божью веленью звучит страшный стон –
Там дух Имогены печален.
И в час полуночный, четырежды в год,
Когда всё объято покоем,
В фате привиденье-невеста встает,
И рыцарь-скелет танцевать с ней идет –
Кружатся они с жутким воем!
Пьют кровь, не вино, из мертвых голов,
И пляшут вокруг привиденья;
Напев раздается из мерзостных слов:
«Да будет Алонсо Храбрый здоров,
Мы здравицу шлем Имогене!»
Alonzo the Brave and the Fair Imogine
A warrior so bold, and a virgin so bright,
Conversed as they sat on the green;
They gazed on each other with tender delight:
Alonzo the Brave was the name of the knight,—
The maiden’s, the Fair Imogine.
“And O,” said the youth, “since to-morrow I go
To fight in a far distant land,
Your tears for my absence soon ceasing to flow,
Some other will court you, and you will bestow
On a wealthier suitor your hand!”
“O, hush these suspicions,” Fair Imogine said,
“Offensive to love and to me;
For, if you be living, or if you be dead,
I swear by the Virgin that none in your stead
Shall husband of Imogine be.
“If e’er I, by lust or by wealth led aside,
Forget my Alonzo the Brave,
God grant that, to punish my falsehood and pride,
Your ghost at the marriage may sit by my side,
May tax me with perjury, claim me as bride,
And bear me away to the grave!”
To Palestine hastened the hero so bold,
His love she lamented him sore;
But scarce had a twelvemonth elapsed when, behold!
A baron, all covered with jewels and gold,
Алонсо Храбрый и Имогена Прекрасная
Вот с воином дева над бережком
Беседуют нежно и страстно,
Глаза их любовным горят огоньком;
Был рыцарь Алонсо Храбрым реком,
Она – Имогеной Прекрасной.
Сказал юный рыцарь: «Мне завтра в поход
Идти на войну с басурманом.
Недолго в разлуке слеза протечет:
Другой тебя под венец повлечет
Богатством или обманом!»
«Забудь подозренья! – сказала она. –
Оставь рассужденья дурные!
Будь жив ты иль мертв – буду вечно верна,
Я только, Алонсо, тебе отдана,
Порукой мне – Дева Мария!
А если меня соблазнит кто другой,
Клянусь я, Алонсо мой милый, –
Пусть Бог совершает Свой суд надо мной:
Явись ты, как призрак, на свадьбе ночной,
И стану тебе я навеки женой –
Меня заберешь ты в могилу!»
И в Землю Святую умчался герой,
И плакали долго зеницы…
Но срок не успел миновать годовой –
Барон, облаченный в камзол парчевой,
Явился в жилище девицы.
Богатства, дары и огромный надел
Влекли Имогену к барону;
Он голову быстро вскружить ей сумел,
Он сердцем ее и душой завладел,
И вот он берет ее в жёны.
Священник уже обвенчал молодых –
Настал час веселья урочный;
Ломились столы для гостей дорогих,
И хохот застолья еще не утих,
Как колокол пробил полночный.
И тут Имогена увидела вдруг,
Что рядом с ней заняли место;
Был страшен чужак, не смотрел он вокруг,
Из уст не летело хоть слово, хоть звук –
Он только глядел на невесту.
Он ростом огромен; опущен шелом,
Чернеют узоры на латах;
Затихло веселье за брачным столом,
Собаки в испуге скулят за углом,
Огни посинели в палатах!
Стал рыцарь на свадьбе веселию враг,
Печаль овладела сердцами…
Дрожа, возгласила красавица так:
«О рыцарь, тяжелый снимите шишак,
Извольте отужинать с нами!»
В ответ жуткий рыцарь поднять не спешит
Забрало рукою воздетой…
О, кто же расскажет, кто изъяснит,
Как изумляет красавицу вид?
Под шлемом – череп скелета!
И в ужасе толпы гостей дорогих
Из залы сбежали мгновенно…
Лицо привиденья – в червях гробовых,
Кишащих в висках и в глазницах пустых,
И слышит слова Имогена:
«Неверная, вспомни – Алонсо я твой!
Со мною небесная сила –
Господь совершает Свой суд над тобой,
Явился мой призрак на свадьбе ночной,
Теперь ты мне будешь навеки женой,
Тебя заберу я в могилу!»
Он обнял ее, за собою повлек,
Она закричала на это;
Тут черный провал разверзся у ног…
Никто отыскать ни девицу не смог,
Ни выходца с того света.
Недолго на свете прожил барон,
И замок стал грудой развалин…
Рекут летописцы: там с давних времен
По Божью веленью звучит страшный стон –
Там дух Имогены печален.
И в час полуночный, четырежды в год,
Когда всё объято покоем,
В фате привиденье-невеста встает,
И рыцарь-скелет танцевать с ней идет –
Кружатся они с жутким воем!
Пьют кровь, не вино, из мертвых голов,
И пляшут вокруг привиденья;
Напев раздается из мерзостных слов:
«Да будет Алонсо Храбрый здоров,
Мы здравицу шлем Имогене!»
Alonzo the Brave and the Fair Imogine
A warrior so bold, and a virgin so bright,
Conversed as they sat on the green;
They gazed on each other with tender delight:
Alonzo the Brave was the name of the knight,—
The maiden’s, the Fair Imogine.
“And O,” said the youth, “since to-morrow I go
To fight in a far distant land,
Your tears for my absence soon ceasing to flow,
Some other will court you, and you will bestow
On a wealthier suitor your hand!”
“O, hush these suspicions,” Fair Imogine said,
“Offensive to love and to me;
For, if you be living, or if you be dead,
I swear by the Virgin that none in your stead
Shall husband of Imogine be.
“If e’er I, by lust or by wealth led aside,
Forget my Alonzo the Brave,
God grant that, to punish my falsehood and pride,
Your ghost at the marriage may sit by my side,
May tax me with perjury, claim me as bride,
And bear me away to the grave!”
To Palestine hastened the hero so bold,
His love she lamented him sore;
But scarce had a twelvemonth elapsed when, behold!
A baron, all covered with jewels and gold,
Arrived at Fair Imogine’s door.
His treasures, his presents, his spacious domain,
Soon made her untrue to her vows;
He dazzled her eyes, he bewildered her brain;
He caught her affections, so light and so vain,
And carried her home as his spouse.
And now had the marriage been blest by the priest;
The revelry now was begun:
The tables they groaned with the weight of the feast,
Nor yet had the laughter and merriment ceased,
When the bell at the castle tolled — one.
Then first with amazement Fair Imogine found
A stranger was placed by her side:
His air was terrific; he uttered no sound, —
He spake not, he moved not, he looked not around, —
But earnestly gazed on the bride.
His visor was closed, and gigantic his height,
His armor was sable to view;
All pleasure and laughter were hushed at his sight;
The dogs, as they eyed him, drew back in affright;
The lights in the chamber burned blue!
His presence all bosoms appeared to dismay;
The guests sat in silence and fear;
At length spake the bride, — while she trembled, — “I pray,
Sir knight, that your helmet aside you would lay
And deign to partake of our cheer.”
The lady is silent; the stranger complies —
His visor he slowly unclosed;
O God! what a sight met Fair Imogine’s eyes!
What words can express her dismay and surprise,
When a skeleton’s head was exposed!
All present then uttered a terrified shout,
All turned with disgust from the scene;
The worms they crept in, and the worms they crept out,
And sported his eyes and his temples about,
While the spectre addressed Imogine:
“Behold me, thou false one, behold me!” he cried,
“Remember Alonzo the Brave!
God grants that, to punish thy falsehood and pride,
My ghost at thy marriage should sit by thy side;
Should tax thee with perjury, claim thee as bride,
And bear thee away to the grave!”
Thus saying his arms round the lady he wound,
While loudly she shrieked in dismay;
Then sunk with his prey through the wide-yawning ground,
Nor ever again was Fair Imogine found,
Or the spectre that bore her away.
Not long lived the baron; and none, since that time,
To inhabit the castle presume;
For chronicles tell that, by order sublime,
There Imogine suffers the pain of her crime,
And mourns her deplorable doom.
At midnight, four times in each year, does her sprite,
When mortals in slumber are bound,
Arrayed in her bridal apparel of white,
Appear in the hall with the skeleton knight,
And shriek as he whirls her around!
While they drink out of skulls newly torn from the grave,
Dancing round them the spectres are seen;
Their liquor is blood, and this horrible stave
They howl: “To the health of Alonzo the Brave,
And his consort, the Fair Imogine!”
His treasures, his presents, his spacious domain,
Soon made her untrue to her vows;
He dazzled her eyes, he bewildered her brain;
He caught her affections, so light and so vain,
And carried her home as his spouse.
And now had the marriage been blest by the priest;
The revelry now was begun:
The tables they groaned with the weight of the feast,
Nor yet had the laughter and merriment ceased,
When the bell at the castle tolled — one.
Then first with amazement Fair Imogine found
A stranger was placed by her side:
His air was terrific; he uttered no sound, —
He spake not, he moved not, he looked not around, —
But earnestly gazed on the bride.
His visor was closed, and gigantic his height,
His armor was sable to view;
All pleasure and laughter were hushed at his sight;
The dogs, as they eyed him, drew back in affright;
The lights in the chamber burned blue!
His presence all bosoms appeared to dismay;
The guests sat in silence and fear;
At length spake the bride, — while she trembled, — “I pray,
Sir knight, that your helmet aside you would lay
And deign to partake of our cheer.”
The lady is silent; the stranger complies —
His visor he slowly unclosed;
O God! what a sight met Fair Imogine’s eyes!
What words can express her dismay and surprise,
When a skeleton’s head was exposed!
All present then uttered a terrified shout,
All turned with disgust from the scene;
The worms they crept in, and the worms they crept out,
And sported his eyes and his temples about,
While the spectre addressed Imogine:
“Behold me, thou false one, behold me!” he cried,
“Remember Alonzo the Brave!
God grants that, to punish thy falsehood and pride,
My ghost at thy marriage should sit by thy side;
Should tax thee with perjury, claim thee as bride,
And bear thee away to the grave!”
Thus saying his arms round the lady he wound,
While loudly she shrieked in dismay;
Then sunk with his prey through the wide-yawning ground,
Nor ever again was Fair Imogine found,
Or the spectre that bore her away.
Not long lived the baron; and none, since that time,
To inhabit the castle presume;
For chronicles tell that, by order sublime,
There Imogine suffers the pain of her crime,
And mourns her deplorable doom.
At midnight, four times in each year, does her sprite,
When mortals in slumber are bound,
Arrayed in her bridal apparel of white,
Appear in the hall with the skeleton knight,
And shriek as he whirls her around!
While they drink out of skulls newly torn from the grave,
Dancing round them the spectres are seen;
Their liquor is blood, and this horrible stave
They howl: “To the health of Alonzo the Brave,
And his consort, the Fair Imogine!”
http://textura.club/no-glushit-penie-snaryad/ Рецензия на антологию англоязычной поэзии Великой Войны