(Лесной) наблюдатель – Telegram
(Лесной) наблюдатель
18 subscribers
3 photos
7 links
Гонзо-культурология и околофилософия: в большой город из большого леса
Download Telegram
Внимание! Это письмо в будущее.

Здравствуйте, мои дорогие подписчики и подписчицы. Надеюсь, вам искренне интересно (а ещё, что вас много). Как там будущее? Надеюсь хорошо. Неплохо. Нормально. Хотя бы сносно...
Как вы догадались, я (отчасти) пессимист. А ещё скептик, агностик, дипломированный философ, начинающий культуролог, любитель длинных текстов, ЛГБТК+ активист, всегда читатель и иногда писатель...

Что на этом канале будет (надеюсь, уже есть)? Очерки, заметки, мысли, гипотезы, гонзо-репортажи. Все вербальное. А иногда и визуальное. Или даже аудиальное (как пойдёт!).

Итак, я приглашаю вас со мной в путешествие по повседневности. В программе: истории про фильмы, города, одёжные практики, телесность, память, повседневность и различные теории.

Ах, да. Почему наблюдатель лесной? (Ибо все мы наблюдатели). Потому что я из леса. Вернее, из Новосибирского Академгородка. Это довольно изолированная наукоцентричная территория, поэтому я буду на многое смотреть со стороны и много удивляться. Готовьтесь к неожиданным ракурсам.

И добро пожаловать!
Иногда мне кажется, что мыслим мы часто невербально. Нам хочется сказать слишком многое, но стремящаяся ввысь, вдаль, вширь мысль спотыкается о слово, как о собственный костыль. Мы подбираем слова, нам не хватает слов. Я часто чувствую это почти физически. Когда импрессионистксие фразы-наброски пытаются приблизиться, к тому, что хочешь сказать.

Кажется, поэтому Лосев мне никогда не будет близок. Слово — не творение и не миф. Не самоозначающее, не творящее себя. Слово — расширение во внешний мир, приспособление. Гаджет. Инструмент. Инструменты мы получаем — с рождением, взрослением, вхождением в новые круги общения. Лакофф писал, что метафора формирует наш взгляд на мир. Даже больше: метафоры — это онтология, тип мышления.

Мысль может быть и невербальной: образной, визуальной, звуковой, даже вкусовой, тактильной или обонятельной.
Эмпирические данные все время прирастают, пока мы пытаемся оформить их в систему знания.
2020. Читаю третий том «Истории тела». Улыбаюсь.
Если кто-то не видел на фб, положу это ещё и здесь.
Заметки путешественника:

Маршрут «Новосибирск-Москва». С собой
легкое чтение (вновь перечитываю «Культуры городов», здесь есть что-то ненавязчивое и очень личное вместе с общим, исследовательским) и маленькая бутылочка рома. В вагоне-ресторане— какой пафос! — имелся пепси. Пью по-американски. Без лоска. Из кофейной кружки.
А за окном — огромная, распластавшаяся в пространстве —Россия. Страна-противоречие. Со сгоревшими избами, бесконечными полями и густыми лесами. Такими густыми, что впору на их примере тёмные онтологии придумывать. Таят в себе что-то, что наше жалкое cogito не может превозмочь.
Пейзаж медленно пожирает тьма.
ASMR стучащих колёс убаюкивает и днём. А ночью тем более. Поезд стирает границы пространства досуга и деятельности. Здесь мы временно дома. Даже одёжные практики об этом говорят (как странно! в Японии есть туалетные тапочки, а в России— домашняя одежда). Домашняя одежда — маркёр приватного. И поезд — пространство нигде и пространство временно-приватное.
Скоро начнётся почти-сенсорная-депривация: проедем город и отключат шестое чувство современности — интернет. Связь тухнет. Как и вид за окном. Как свет в купе по велению проводника — местного вершителя порядка, смотрителя дисциплины. Тухнет. Я остаюсь наедине с замкнутым пространством купе.
Не прав Латур. Ох, не прав. Купе поезда не может быть «где угодно». Это пространство исключения. Особенное. Скорее ближе к не-месту Оже. Но другое. Это нигде, в котором может рухнуть повседневность размытием практик, мельканием пейзажей и ромом с пепси из маленькой кофейной кружки.
Отдельная тема, конечно, соседи. Сегодня мне повезло в моем одиночестве. Но обыкновенно поезд — череда принудительного общения. Даром, что экологично. Говорят, твой сосед — твоя карма. Кажется, моя где-то как-то отчистилась.
Пейзаж исчез. Исчезла относительность движения в мелькании деревьев, столбов, деревень. Но осталось чувство, чистый вектор. Всё-таки поезд совершенно особенное пространство...
Тело. Мое тело. У него есть протяжённость, вес, объём. Оно двигается, меняет положение в пространстве, дышит, ходит, обращает на себя внимание. Взрослеет. Стареет. Полнеет. Худеет. Меняется. Все, кто читал Фуко, знают, что наше тело нам не принадлежит. Оно поле баталий, борьбы за власть.

Я сижу в трамвае. Что такое трамвай? Публичное пространство. Не агора, конечно, но все же. Я сижу, откинувшись на спинку, одна нога отставлена куда-то вбок, голень второй мирно покоится на колене первой, так, что вся конструкция напоминает неровную цифру «4». Смотрю в окно на медленную панораму улиц.

-Девушка! — резкий голос — каталитическая реакция по образованию мурашек. Неужели в полупустом трамвае я не уступила кому-то место? Женщина средних лет (если ли что-то более неясное, чем «средние годы»?). Самая обычная, каких множество ездит на трамваях: летнее платье в цветах, стрижка маллет — Вы же девушка, так сидеть нельзя. Это публичное место, неприлично, — в голосе почти патронские ноты.

Мое тело — это означающее. Мое тело говорит. «Разговор телесности» становится ещё более очевидным в кино, положения тел на экране часть повествования, часть киноязыка. Снизу или сверху вам показывают персонажа? Крупный или общий план? А, может, детали? Мы знаем, что есть «уверенные» и «неуверенные» позы, считываем их, но когда одна поза стала уверенной, а другая нет? Паулина Квятковская в «Соматографии» пыталась составить почти универсальный язык кинотел. Но экранные тела (чаще всего) говорят с заранее заданной интенцией: здесь обстоятельства, характер героя и сюжет диктуют положения в пространстве.

«Высказывания тел» в повседневной жизни декодировать сложнее. Обстоятельства заставляют их говорить на предписанном языке. Любая «диверсия» может быть таковой только потому, что «переворачивает» заданный код. Мальчики в юбках не вызывали бы ни в ком навязчивого ощущения консервативного противоречия, если бы юбки не предписывались «женскому телу».

Наверное, женщина в трамвае находит лексику моего тела обсценной. Наверное, потому, что так принято считать.
Мне редко приходится проезжать Москву по наземному радиусу. Рассекать слоеный пирог города вектором движения. Такие поездки всегда толкают к размышлениям и наблюдениям.

Москва, конечно, центрична и фашизоидна. Может ли быть более наглядная урбанистическая иллюстрация «прямого корня», столь нелюбимого Делезом и Гваттари? Один взгляд на карту и убеждает в концентричности города, его «стягивании в точку». И отрицать это сложно. Однако на практике оказывается, что Москва намного сложнее простой градации по типу «чем дальше от центра, тем хуже». Она варьирует. Дробится. Районы и даже кварталы отличаются друг от друга так радикально и резко, что поверить в их пространственную близость порой немыслимо трудно. Вот здесь арт-кластер, здесь ветхий дом культуры, типичные девятиэтажки, пафосные новые полукруглые дома, хрущёвки, парк с маргинальными элементами... Москва не спектр «от окраины к центру». Это мозаика атмосфер. Прямо по де Серто, локальные поведенческие практики переприсваивают простую понятную структуру власти-подчинения, стягивания, центрации. Город осваивается, город рассыпается.
Город только кажется безобидным, но он по своей природе небезопасен. И я не про правила дорожного движения (и даже не про вирусы). Город, мирный и благополучный днем, всегда имеет другую, темную, опасную, неизвестную, «полуночную» сторону. Именно с наступлением темноты оживают «городские призраки». Действие городских легенд всегда разворачивается ночью: появляются привидения, поезда-призраки в метро увозят на седьмой круг ада, из канализационных стоков вылезает нечисть и нежить.

У Скотта Маккуайра городское — это дихотомия видимого и невидимого:
город определён визуальностью, точкой зрения, тем, как на него смотрят. И если Маккуайр пишет о «невидимых» бедных районах, которые не попадают в поле репрезентации, то парадокс ночного города в том, что он виден. Виден не простому горожанину-обывателю, но демонстрируется, например в кино. Кино обращает внимание на обратную сторону города уже вначале 20 века. В «Лондоне после полуночи» Лон Чейни — одновременно и инспектор, и зловещий гипнотизёр. Наступление ночи «переворачивает» знаки, открывая зловещие сущности. Вся хтонь уже в городе. Город и есть хтонь. Его темная сторона неотделима от светлой и оживает ночью, как персонаж Чейни меняет свой облик. Более «свежий пример» — заставка «Monkey Dust» («38 обезьян в русском» переводе), где благополучный Лондон меняется с наступлением темноты радикально (?) меняется.

Город отличается от деревни природой опасности. В деревне опасность приходит извне (от «чужого»): из леса, из-за поля, из реки, из общины «чужаков» с неправильными верованиями, из замка на холме....Когда в городе опасность исходит от него самого, она присутствует всегда, незамеченная, неузнанная, скрытая под маской благополучия и выходящая на волю ночью. Хайдеггер утверждал, что в городах разрушается понятия близкого и далекого. И здесь заметно, что присущая деревне дихотомия «близкое/безопасное—далекое/опасное» разрушается в городе. Город сам себе опасность. Он таит в себе «второе дно», которое раскрывается ночью. И увидеть его позволяет «чужая», заимствованная оптика — оптика кино.

PS. Если цепляет тема темной урбанистики, загляните в небезызвестный темный Логос. Там есть прекрасная статья Полины Хановой о темной экологии и urban
studies.
(Лесной) наблюдатель
Если кто-то не видел на фб, положу это ещё и здесь. Заметки путешественника: Маршрут «Новосибирск-Москва». С собой легкое чтение (вновь перечитываю «Культуры городов», здесь есть что-то ненавязчивое и очень личное вместе с общим, исследовательским) и маленькая…
Аэропорт. Тишина. Я слишком часто оказываюсь в не-местах в последнее время. Аэропорт— одно из самых канонических «не-мест». О нем не раз писал сам Оже, показывая, как работает его концепт. Для справки: «не-место» — ничейное пространство, такое, где люди не задерживаются надолго и не оставляют следов. Это пространство исключения, для которого невозможны ни узнавание, ни чувство принадлежности. И действительно, сложно представить что-то более промежуточное, чем аэропорт?

Я захожу в кафе. Здесь тихо. Без шика, но с неизменно высокими ценами. Уже нигде или еще нигде? Кресла, стены, витрины, декор, меню — «Шоколадница» здесь ничем почти не отличается от той, что расположена в цоколе моего дома. Разве что картинки на стенах не с Парижем, а с чемоданами и самолетами. Вот такая «Шоколадница» точно может быть где угодно. Я отворачиваюсь в зал и мне уже не важно, что за моей спиной: аэропорт Внуково или Тверская, Садовое или торговый центр где-нибудь в Бутово. Да, это свойство всех сетевых заведений. И конечно в каждый из заведений сети есть что-то своё. Но эти различия не столь существенны и не мешают вот этой «Шоколаднице» оказаться где-угодно.

И потому по отношению к ним хочется применять латуровское «расцепление». Disentangling (или расцепление) у Латура показывает изменение переживания пространства. Раньше люди прямо взаимодействовали с пространством, физически. Теперь есть такие места, которые могут быть где угодно, не важно, что происходит за окном: Париж, Москва или даже лес, через который раньше пробирался измученный путник. Латур приводит в пример вагон-ресторан в поезде. Это не специфическая зона исключения, это кафе, которое могло бы быть «где угодно».

И если насчёт поезда хочется поспорить (он как-раз пространство исключения), то типичные интерьеры разрывают нас с тем, что происходит вокруг. И интерьер,
и вкус — это история про узнавание, невозможная в «не-месте». И даже находясь в аэропорту, они не становятся зоной исключения, они расцепляют нас с контекстом аэропорта, превращая «нигде» в «где угодно». И единственное, что напоминает об особом статусе этих — местные цены.

PS. Чуть выше я уже писала об этих теориях в контексте российских поездов. Оптики иногда стоит менять, иногда какая-то из них способна высветить больше
Иногда речевые практики говорят нам не только о ритме жизни, но и о специфике пространства. В новосибирском Академгородке люди «выбираются в город» (не в центр!). Хотя формально они в этом городе живут. Вот так в 21 веке у нас есть почти хайдеггеровская дихотомия «близкое-далекое»: простая и очень распространённая фраза маркирует пространство и как далекое, и как чужое. И хоть «город» вполне достижим, он не сподручен, не естественен. Академгородок — часть Новосибирска, даже не район, но речевые практики показывают, что все несколько иначе.
PS Для наглядности схема, где Академ помечен красным. Он даже не анклав (как московский Зеленоград, например)