Внимание! Это письмо в будущее.
Здравствуйте, мои дорогие подписчики и подписчицы. Надеюсь, вам искренне интересно (а ещё, что вас много). Как там будущее? Надеюсь хорошо. Неплохо. Нормально. Хотя бы сносно...
Как вы догадались, я (отчасти) пессимист. А ещё скептик, агностик, дипломированный философ, начинающий культуролог, любитель длинных текстов, ЛГБТК+ активист, всегда читатель и иногда писатель...
Что на этом канале будет (надеюсь, уже есть)? Очерки, заметки, мысли, гипотезы, гонзо-репортажи. Все вербальное. А иногда и визуальное. Или даже аудиальное (как пойдёт!).
Итак, я приглашаю вас со мной в путешествие по повседневности. В программе: истории про фильмы, города, одёжные практики, телесность, память, повседневность и различные теории.
Ах, да. Почему наблюдатель лесной? (Ибо все мы наблюдатели). Потому что я из леса. Вернее, из Новосибирского Академгородка. Это довольно изолированная наукоцентричная территория, поэтому я буду на многое смотреть со стороны и много удивляться. Готовьтесь к неожиданным ракурсам.
И добро пожаловать!
Здравствуйте, мои дорогие подписчики и подписчицы. Надеюсь, вам искренне интересно (а ещё, что вас много). Как там будущее? Надеюсь хорошо. Неплохо. Нормально. Хотя бы сносно...
Как вы догадались, я (отчасти) пессимист. А ещё скептик, агностик, дипломированный философ, начинающий культуролог, любитель длинных текстов, ЛГБТК+ активист, всегда читатель и иногда писатель...
Что на этом канале будет (надеюсь, уже есть)? Очерки, заметки, мысли, гипотезы, гонзо-репортажи. Все вербальное. А иногда и визуальное. Или даже аудиальное (как пойдёт!).
Итак, я приглашаю вас со мной в путешествие по повседневности. В программе: истории про фильмы, города, одёжные практики, телесность, память, повседневность и различные теории.
Ах, да. Почему наблюдатель лесной? (Ибо все мы наблюдатели). Потому что я из леса. Вернее, из Новосибирского Академгородка. Это довольно изолированная наукоцентричная территория, поэтому я буду на многое смотреть со стороны и много удивляться. Готовьтесь к неожиданным ракурсам.
И добро пожаловать!
Иногда мне кажется, что мыслим мы часто невербально. Нам хочется сказать слишком многое, но стремящаяся ввысь, вдаль, вширь мысль спотыкается о слово, как о собственный костыль. Мы подбираем слова, нам не хватает слов. Я часто чувствую это почти физически. Когда импрессионистксие фразы-наброски пытаются приблизиться, к тому, что хочешь сказать.
Кажется, поэтому Лосев мне никогда не будет близок. Слово — не творение и не миф. Не самоозначающее, не творящее себя. Слово — расширение во внешний мир, приспособление. Гаджет. Инструмент. Инструменты мы получаем — с рождением, взрослением, вхождением в новые круги общения. Лакофф писал, что метафора формирует наш взгляд на мир. Даже больше: метафоры — это онтология, тип мышления.
Мысль может быть и невербальной: образной, визуальной, звуковой, даже вкусовой, тактильной или обонятельной.
Кажется, поэтому Лосев мне никогда не будет близок. Слово — не творение и не миф. Не самоозначающее, не творящее себя. Слово — расширение во внешний мир, приспособление. Гаджет. Инструмент. Инструменты мы получаем — с рождением, взрослением, вхождением в новые круги общения. Лакофф писал, что метафора формирует наш взгляд на мир. Даже больше: метафоры — это онтология, тип мышления.
Мысль может быть и невербальной: образной, визуальной, звуковой, даже вкусовой, тактильной или обонятельной.
Если кто-то не видел на фб, положу это ещё и здесь.
Заметки путешественника:
Маршрут «Новосибирск-Москва». С собой
легкое чтение (вновь перечитываю «Культуры городов», здесь есть что-то ненавязчивое и очень личное вместе с общим, исследовательским) и маленькая бутылочка рома. В вагоне-ресторане— какой пафос! — имелся пепси. Пью по-американски. Без лоска. Из кофейной кружки.
А за окном — огромная, распластавшаяся в пространстве —Россия. Страна-противоречие. Со сгоревшими избами, бесконечными полями и густыми лесами. Такими густыми, что впору на их примере тёмные онтологии придумывать. Таят в себе что-то, что наше жалкое cogito не может превозмочь.
Пейзаж медленно пожирает тьма.
ASMR стучащих колёс убаюкивает и днём. А ночью тем более. Поезд стирает границы пространства досуга и деятельности. Здесь мы временно дома. Даже одёжные практики об этом говорят (как странно! в Японии есть туалетные тапочки, а в России— домашняя одежда). Домашняя одежда — маркёр приватного. И поезд — пространство нигде и пространство временно-приватное.
Скоро начнётся почти-сенсорная-депривация: проедем город и отключат шестое чувство современности — интернет. Связь тухнет. Как и вид за окном. Как свет в купе по велению проводника — местного вершителя порядка, смотрителя дисциплины. Тухнет. Я остаюсь наедине с замкнутым пространством купе.
Не прав Латур. Ох, не прав. Купе поезда не может быть «где угодно». Это пространство исключения. Особенное. Скорее ближе к не-месту Оже. Но другое. Это нигде, в котором может рухнуть повседневность размытием практик, мельканием пейзажей и ромом с пепси из маленькой кофейной кружки.
Отдельная тема, конечно, соседи. Сегодня мне повезло в моем одиночестве. Но обыкновенно поезд — череда принудительного общения. Даром, что экологично. Говорят, твой сосед — твоя карма. Кажется, моя где-то как-то отчистилась.
Пейзаж исчез. Исчезла относительность движения в мелькании деревьев, столбов, деревень. Но осталось чувство, чистый вектор. Всё-таки поезд совершенно особенное пространство...
Заметки путешественника:
Маршрут «Новосибирск-Москва». С собой
легкое чтение (вновь перечитываю «Культуры городов», здесь есть что-то ненавязчивое и очень личное вместе с общим, исследовательским) и маленькая бутылочка рома. В вагоне-ресторане— какой пафос! — имелся пепси. Пью по-американски. Без лоска. Из кофейной кружки.
А за окном — огромная, распластавшаяся в пространстве —Россия. Страна-противоречие. Со сгоревшими избами, бесконечными полями и густыми лесами. Такими густыми, что впору на их примере тёмные онтологии придумывать. Таят в себе что-то, что наше жалкое cogito не может превозмочь.
Пейзаж медленно пожирает тьма.
ASMR стучащих колёс убаюкивает и днём. А ночью тем более. Поезд стирает границы пространства досуга и деятельности. Здесь мы временно дома. Даже одёжные практики об этом говорят (как странно! в Японии есть туалетные тапочки, а в России— домашняя одежда). Домашняя одежда — маркёр приватного. И поезд — пространство нигде и пространство временно-приватное.
Скоро начнётся почти-сенсорная-депривация: проедем город и отключат шестое чувство современности — интернет. Связь тухнет. Как и вид за окном. Как свет в купе по велению проводника — местного вершителя порядка, смотрителя дисциплины. Тухнет. Я остаюсь наедине с замкнутым пространством купе.
Не прав Латур. Ох, не прав. Купе поезда не может быть «где угодно». Это пространство исключения. Особенное. Скорее ближе к не-месту Оже. Но другое. Это нигде, в котором может рухнуть повседневность размытием практик, мельканием пейзажей и ромом с пепси из маленькой кофейной кружки.
Отдельная тема, конечно, соседи. Сегодня мне повезло в моем одиночестве. Но обыкновенно поезд — череда принудительного общения. Даром, что экологично. Говорят, твой сосед — твоя карма. Кажется, моя где-то как-то отчистилась.
Пейзаж исчез. Исчезла относительность движения в мелькании деревьев, столбов, деревень. Но осталось чувство, чистый вектор. Всё-таки поезд совершенно особенное пространство...
Тело. Мое тело. У него есть протяжённость, вес, объём. Оно двигается, меняет положение в пространстве, дышит, ходит, обращает на себя внимание. Взрослеет. Стареет. Полнеет. Худеет. Меняется. Все, кто читал Фуко, знают, что наше тело нам не принадлежит. Оно поле баталий, борьбы за власть.
Я сижу в трамвае. Что такое трамвай? Публичное пространство. Не агора, конечно, но все же. Я сижу, откинувшись на спинку, одна нога отставлена куда-то вбок, голень второй мирно покоится на колене первой, так, что вся конструкция напоминает неровную цифру «4». Смотрю в окно на медленную панораму улиц.
-Девушка! — резкий голос — каталитическая реакция по образованию мурашек. Неужели в полупустом трамвае я не уступила кому-то место? Женщина средних лет (если ли что-то более неясное, чем «средние годы»?). Самая обычная, каких множество ездит на трамваях: летнее платье в цветах, стрижка маллет — Вы же девушка, так сидеть нельзя. Это публичное место, неприлично, — в голосе почти патронские ноты.
Мое тело — это означающее. Мое тело говорит. «Разговор телесности» становится ещё более очевидным в кино, положения тел на экране часть повествования, часть киноязыка. Снизу или сверху вам показывают персонажа? Крупный или общий план? А, может, детали? Мы знаем, что есть «уверенные» и «неуверенные» позы, считываем их, но когда одна поза стала уверенной, а другая нет? Паулина Квятковская в «Соматографии» пыталась составить почти универсальный язык кинотел. Но экранные тела (чаще всего) говорят с заранее заданной интенцией: здесь обстоятельства, характер героя и сюжет диктуют положения в пространстве.
«Высказывания тел» в повседневной жизни декодировать сложнее. Обстоятельства заставляют их говорить на предписанном языке. Любая «диверсия» может быть таковой только потому, что «переворачивает» заданный код. Мальчики в юбках не вызывали бы ни в ком навязчивого ощущения консервативного противоречия, если бы юбки не предписывались «женскому телу».
Наверное, женщина в трамвае находит лексику моего тела обсценной. Наверное, потому, что так принято считать.
Я сижу в трамвае. Что такое трамвай? Публичное пространство. Не агора, конечно, но все же. Я сижу, откинувшись на спинку, одна нога отставлена куда-то вбок, голень второй мирно покоится на колене первой, так, что вся конструкция напоминает неровную цифру «4». Смотрю в окно на медленную панораму улиц.
-Девушка! — резкий голос — каталитическая реакция по образованию мурашек. Неужели в полупустом трамвае я не уступила кому-то место? Женщина средних лет (если ли что-то более неясное, чем «средние годы»?). Самая обычная, каких множество ездит на трамваях: летнее платье в цветах, стрижка маллет — Вы же девушка, так сидеть нельзя. Это публичное место, неприлично, — в голосе почти патронские ноты.
Мое тело — это означающее. Мое тело говорит. «Разговор телесности» становится ещё более очевидным в кино, положения тел на экране часть повествования, часть киноязыка. Снизу или сверху вам показывают персонажа? Крупный или общий план? А, может, детали? Мы знаем, что есть «уверенные» и «неуверенные» позы, считываем их, но когда одна поза стала уверенной, а другая нет? Паулина Квятковская в «Соматографии» пыталась составить почти универсальный язык кинотел. Но экранные тела (чаще всего) говорят с заранее заданной интенцией: здесь обстоятельства, характер героя и сюжет диктуют положения в пространстве.
«Высказывания тел» в повседневной жизни декодировать сложнее. Обстоятельства заставляют их говорить на предписанном языке. Любая «диверсия» может быть таковой только потому, что «переворачивает» заданный код. Мальчики в юбках не вызывали бы ни в ком навязчивого ощущения консервативного противоречия, если бы юбки не предписывались «женскому телу».
Наверное, женщина в трамвае находит лексику моего тела обсценной. Наверное, потому, что так принято считать.
Мне редко приходится проезжать Москву по наземному радиусу. Рассекать слоеный пирог города вектором движения. Такие поездки всегда толкают к размышлениям и наблюдениям.
Москва, конечно, центрична и фашизоидна. Может ли быть более наглядная урбанистическая иллюстрация «прямого корня», столь нелюбимого Делезом и Гваттари? Один взгляд на карту и убеждает в концентричности города, его «стягивании в точку». И отрицать это сложно. Однако на практике оказывается, что Москва намного сложнее простой градации по типу «чем дальше от центра, тем хуже». Она варьирует. Дробится. Районы и даже кварталы отличаются друг от друга так радикально и резко, что поверить в их пространственную близость порой немыслимо трудно. Вот здесь арт-кластер, здесь ветхий дом культуры, типичные девятиэтажки, пафосные новые полукруглые дома, хрущёвки, парк с маргинальными элементами... Москва не спектр «от окраины к центру». Это мозаика атмосфер. Прямо по де Серто, локальные поведенческие практики переприсваивают простую понятную структуру власти-подчинения, стягивания, центрации. Город осваивается, город рассыпается.
Москва, конечно, центрична и фашизоидна. Может ли быть более наглядная урбанистическая иллюстрация «прямого корня», столь нелюбимого Делезом и Гваттари? Один взгляд на карту и убеждает в концентричности города, его «стягивании в точку». И отрицать это сложно. Однако на практике оказывается, что Москва намного сложнее простой градации по типу «чем дальше от центра, тем хуже». Она варьирует. Дробится. Районы и даже кварталы отличаются друг от друга так радикально и резко, что поверить в их пространственную близость порой немыслимо трудно. Вот здесь арт-кластер, здесь ветхий дом культуры, типичные девятиэтажки, пафосные новые полукруглые дома, хрущёвки, парк с маргинальными элементами... Москва не спектр «от окраины к центру». Это мозаика атмосфер. Прямо по де Серто, локальные поведенческие практики переприсваивают простую понятную структуру власти-подчинения, стягивания, центрации. Город осваивается, город рассыпается.
Город только кажется безобидным, но он по своей природе небезопасен. И я не про правила дорожного движения (и даже не про вирусы). Город, мирный и благополучный днем, всегда имеет другую, темную, опасную, неизвестную, «полуночную» сторону. Именно с наступлением темноты оживают «городские призраки». Действие городских легенд всегда разворачивается ночью: появляются привидения, поезда-призраки в метро увозят на седьмой круг ада, из канализационных стоков вылезает нечисть и нежить.
У Скотта Маккуайра городское — это дихотомия видимого и невидимого:
город определён визуальностью, точкой зрения, тем, как на него смотрят. И если Маккуайр пишет о «невидимых» бедных районах, которые не попадают в поле репрезентации, то парадокс ночного города в том, что он виден. Виден не простому горожанину-обывателю, но демонстрируется, например в кино. Кино обращает внимание на обратную сторону города уже вначале 20 века. В «Лондоне после полуночи» Лон Чейни — одновременно и инспектор, и зловещий гипнотизёр. Наступление ночи «переворачивает» знаки, открывая зловещие сущности. Вся хтонь уже в городе. Город и есть хтонь. Его темная сторона неотделима от светлой и оживает ночью, как персонаж Чейни меняет свой облик. Более «свежий пример» — заставка «Monkey Dust» («38 обезьян в русском» переводе), где благополучный Лондон меняется с наступлением темноты радикально (?) меняется.
Город отличается от деревни природой опасности. В деревне опасность приходит извне (от «чужого»): из леса, из-за поля, из реки, из общины «чужаков» с неправильными верованиями, из замка на холме....Когда в городе опасность исходит от него самого, она присутствует всегда, незамеченная, неузнанная, скрытая под маской благополучия и выходящая на волю ночью. Хайдеггер утверждал, что в городах разрушается понятия близкого и далекого. И здесь заметно, что присущая деревне дихотомия «близкое/безопасное—далекое/опасное» разрушается в городе. Город сам себе опасность. Он таит в себе «второе дно», которое раскрывается ночью. И увидеть его позволяет «чужая», заимствованная оптика — оптика кино.
PS. Если цепляет тема темной урбанистики, загляните в небезызвестный темный Логос. Там есть прекрасная статья Полины Хановой о темной экологии и urban
studies.
У Скотта Маккуайра городское — это дихотомия видимого и невидимого:
город определён визуальностью, точкой зрения, тем, как на него смотрят. И если Маккуайр пишет о «невидимых» бедных районах, которые не попадают в поле репрезентации, то парадокс ночного города в том, что он виден. Виден не простому горожанину-обывателю, но демонстрируется, например в кино. Кино обращает внимание на обратную сторону города уже вначале 20 века. В «Лондоне после полуночи» Лон Чейни — одновременно и инспектор, и зловещий гипнотизёр. Наступление ночи «переворачивает» знаки, открывая зловещие сущности. Вся хтонь уже в городе. Город и есть хтонь. Его темная сторона неотделима от светлой и оживает ночью, как персонаж Чейни меняет свой облик. Более «свежий пример» — заставка «Monkey Dust» («38 обезьян в русском» переводе), где благополучный Лондон меняется с наступлением темноты радикально (?) меняется.
Город отличается от деревни природой опасности. В деревне опасность приходит извне (от «чужого»): из леса, из-за поля, из реки, из общины «чужаков» с неправильными верованиями, из замка на холме....Когда в городе опасность исходит от него самого, она присутствует всегда, незамеченная, неузнанная, скрытая под маской благополучия и выходящая на волю ночью. Хайдеггер утверждал, что в городах разрушается понятия близкого и далекого. И здесь заметно, что присущая деревне дихотомия «близкое/безопасное—далекое/опасное» разрушается в городе. Город сам себе опасность. Он таит в себе «второе дно», которое раскрывается ночью. И увидеть его позволяет «чужая», заимствованная оптика — оптика кино.
PS. Если цепляет тема темной урбанистики, загляните в небезызвестный темный Логос. Там есть прекрасная статья Полины Хановой о темной экологии и urban
studies.
(Лесной) наблюдатель
Если кто-то не видел на фб, положу это ещё и здесь. Заметки путешественника: Маршрут «Новосибирск-Москва». С собой легкое чтение (вновь перечитываю «Культуры городов», здесь есть что-то ненавязчивое и очень личное вместе с общим, исследовательским) и маленькая…
Аэропорт. Тишина. Я слишком часто оказываюсь в не-местах в последнее время. Аэропорт— одно из самых канонических «не-мест». О нем не раз писал сам Оже, показывая, как работает его концепт. Для справки: «не-место» — ничейное пространство, такое, где люди не задерживаются надолго и не оставляют следов. Это пространство исключения, для которого невозможны ни узнавание, ни чувство принадлежности. И действительно, сложно представить что-то более промежуточное, чем аэропорт?
Я захожу в кафе. Здесь тихо. Без шика, но с неизменно высокими ценами. Уже нигде или еще нигде? Кресла, стены, витрины, декор, меню — «Шоколадница» здесь ничем почти не отличается от той, что расположена в цоколе моего дома. Разве что картинки на стенах не с Парижем, а с чемоданами и самолетами. Вот такая «Шоколадница» точно может быть где угодно. Я отворачиваюсь в зал и мне уже не важно, что за моей спиной: аэропорт Внуково или Тверская, Садовое или торговый центр где-нибудь в Бутово. Да, это свойство всех сетевых заведений. И конечно в каждый из заведений сети есть что-то своё. Но эти различия не столь существенны и не мешают вот этой «Шоколаднице» оказаться где-угодно.
И потому по отношению к ним хочется применять латуровское «расцепление». Disentangling (или расцепление) у Латура показывает изменение переживания пространства. Раньше люди прямо взаимодействовали с пространством, физически. Теперь есть такие места, которые могут быть где угодно, не важно, что происходит за окном: Париж, Москва или даже лес, через который раньше пробирался измученный путник. Латур приводит в пример вагон-ресторан в поезде. Это не специфическая зона исключения, это кафе, которое могло бы быть «где угодно».
И если насчёт поезда хочется поспорить (он как-раз пространство исключения), то типичные интерьеры разрывают нас с тем, что происходит вокруг. И интерьер,
и вкус — это история про узнавание, невозможная в «не-месте». И даже находясь в аэропорту, они не становятся зоной исключения, они расцепляют нас с контекстом аэропорта, превращая «нигде» в «где угодно». И единственное, что напоминает об особом статусе этих — местные цены.
PS. Чуть выше я уже писала об этих теориях в контексте российских поездов. Оптики иногда стоит менять, иногда какая-то из них способна высветить больше
Я захожу в кафе. Здесь тихо. Без шика, но с неизменно высокими ценами. Уже нигде или еще нигде? Кресла, стены, витрины, декор, меню — «Шоколадница» здесь ничем почти не отличается от той, что расположена в цоколе моего дома. Разве что картинки на стенах не с Парижем, а с чемоданами и самолетами. Вот такая «Шоколадница» точно может быть где угодно. Я отворачиваюсь в зал и мне уже не важно, что за моей спиной: аэропорт Внуково или Тверская, Садовое или торговый центр где-нибудь в Бутово. Да, это свойство всех сетевых заведений. И конечно в каждый из заведений сети есть что-то своё. Но эти различия не столь существенны и не мешают вот этой «Шоколаднице» оказаться где-угодно.
И потому по отношению к ним хочется применять латуровское «расцепление». Disentangling (или расцепление) у Латура показывает изменение переживания пространства. Раньше люди прямо взаимодействовали с пространством, физически. Теперь есть такие места, которые могут быть где угодно, не важно, что происходит за окном: Париж, Москва или даже лес, через который раньше пробирался измученный путник. Латур приводит в пример вагон-ресторан в поезде. Это не специфическая зона исключения, это кафе, которое могло бы быть «где угодно».
И если насчёт поезда хочется поспорить (он как-раз пространство исключения), то типичные интерьеры разрывают нас с тем, что происходит вокруг. И интерьер,
и вкус — это история про узнавание, невозможная в «не-месте». И даже находясь в аэропорту, они не становятся зоной исключения, они расцепляют нас с контекстом аэропорта, превращая «нигде» в «где угодно». И единственное, что напоминает об особом статусе этих — местные цены.
PS. Чуть выше я уже писала об этих теориях в контексте российских поездов. Оптики иногда стоит менять, иногда какая-то из них способна высветить больше
Иногда речевые практики говорят нам не только о ритме жизни, но и о специфике пространства. В новосибирском Академгородке люди «выбираются в город» (не в центр!). Хотя формально они в этом городе живут. Вот так в 21 веке у нас есть почти хайдеггеровская дихотомия «близкое-далекое»: простая и очень распространённая фраза маркирует пространство и как далекое, и как чужое. И хоть «город» вполне достижим, он не сподручен, не естественен. Академгородок — часть Новосибирска, даже не район, но речевые практики показывают, что все несколько иначе.
PS Для наглядности схема, где Академ помечен красным. Он даже не анклав (как московский Зеленоград, например)
PS Для наглядности схема, где Академ помечен красным. Он даже не анклав (как московский Зеленоград, например)
Поговорим об академическом языке?
Ещё на первом курсе нас учили: «начиная любое исследование, необходимо прояснить терминологию».... То есть, всегда нужно быть готовым пояснить за понятия. Поэтому первее всего возникает вопрос, что, собственно, такое этот «академический язык»? Звучит, будто это даже не диалект, например, русского, английского или немецкого, но язык полноценный, отдельный, самостоятельный. Вероятно, язык избранных (не говорящий на академическом языке да не войдёт). Но речь, конечно, всего лишь о стиле. О стиле, принятом (?), распространённом (?) или приветствуемом (?) в академии. И что же это за стиль?
Посмотрим на вот такие заголовки, взятые с Киберленинки:
«Киноискусство как фактор формирования социокультурного пространства современного общества»
«Теоретические положения анализа аудиовизуальных медиатекстов в эстетической концепции отечественного медиаобразования»
«Виртуализация как феномен современной культуры: генезис и коннотации понятия “виртуальность”»
Не говорю, ни в коем случае, что какие-то из этих статей плохи или хороши. Я их даже не читала. Но все эти «явления», «феномены», «факторы», часто в чем-то «отечественном», кажется, и составляют тот самый «академический» стиль (а «отечественное» и вовсе будто намекает, что текст переводить ни на какой другой язык никто не собирался). И несмотря на постоянные поиски метафоры (подсчитаете, как часто встречается в заголовках союз «как») любая образность изгоняется из текста. Он сух, но труден. Он спотыкается о деепричастия, как о собственные костыли. Он ведь научный, а значит должен всячески показать, что объективен.
Когда тебя не учат писать, ты начинаешь (само)учиться по образцам. По тем, которых больше. А максима «чем сложнее, тем умнее» легко захватывает неокрепшие студенческие умы. Каким же откровением (пусть и несколько запоздавшим) стали лично для меня статьи и тексты, написанные иначе, литературно, порой очень лично. Как странно и хорошо становилось от самого осознания, что можно по-другому.
...Будем считать, это размышление и исповедью, и предостережением одновременно. Теперь я стараюсь всегда носить бритву Оккама в кармане. Хоть и обращаюсь я с ней не всегда умело, желаю всем не забывать захватывать ее с собой при выходе в академические поля.
Ещё на первом курсе нас учили: «начиная любое исследование, необходимо прояснить терминологию».... То есть, всегда нужно быть готовым пояснить за понятия. Поэтому первее всего возникает вопрос, что, собственно, такое этот «академический язык»? Звучит, будто это даже не диалект, например, русского, английского или немецкого, но язык полноценный, отдельный, самостоятельный. Вероятно, язык избранных (не говорящий на академическом языке да не войдёт). Но речь, конечно, всего лишь о стиле. О стиле, принятом (?), распространённом (?) или приветствуемом (?) в академии. И что же это за стиль?
Посмотрим на вот такие заголовки, взятые с Киберленинки:
«Киноискусство как фактор формирования социокультурного пространства современного общества»
«Теоретические положения анализа аудиовизуальных медиатекстов в эстетической концепции отечественного медиаобразования»
«Виртуализация как феномен современной культуры: генезис и коннотации понятия “виртуальность”»
Не говорю, ни в коем случае, что какие-то из этих статей плохи или хороши. Я их даже не читала. Но все эти «явления», «феномены», «факторы», часто в чем-то «отечественном», кажется, и составляют тот самый «академический» стиль (а «отечественное» и вовсе будто намекает, что текст переводить ни на какой другой язык никто не собирался). И несмотря на постоянные поиски метафоры (подсчитаете, как часто встречается в заголовках союз «как») любая образность изгоняется из текста. Он сух, но труден. Он спотыкается о деепричастия, как о собственные костыли. Он ведь научный, а значит должен всячески показать, что объективен.
Когда тебя не учат писать, ты начинаешь (само)учиться по образцам. По тем, которых больше. А максима «чем сложнее, тем умнее» легко захватывает неокрепшие студенческие умы. Каким же откровением (пусть и несколько запоздавшим) стали лично для меня статьи и тексты, написанные иначе, литературно, порой очень лично. Как странно и хорошо становилось от самого осознания, что можно по-другому.
...Будем считать, это размышление и исповедью, и предостережением одновременно. Теперь я стараюсь всегда носить бритву Оккама в кармане. Хоть и обращаюсь я с ней не всегда умело, желаю всем не забывать захватывать ее с собой при выходе в академические поля.
Любой плакат — это интервенция в городскую среду. Заявление своего права на город. И если Анри Лефевр писал об организации пространств, то их символическое, визуальное маркирование значит ничуть не меньше. Объявление об открытии нового автосалона, Пушкин, пропагандирующий Конституцию-2020, пятиметровая фоторепродукция Айвазовского или граффити-теги. Поместите их по очереди в одно и то же пространство и оно будет выглядеть, ощущаться, переживаться по-разному.
Любой плакат — это высказывание. Но оно отнюдь не всегда прямое. Вас могут напрямую призывать голосовать за кандидата Х или покупать товар У. Но так работает только тогда, когда высказывается уже обладающий правом на город. Локальная (нередко художественная) инициатива часто пользуется иносказаниями. Как подпольщики, они не хотят быть узнанными всеми, но только своими.
То, что появилось у тоннеля “Артплея” дословно переводится как “Слушаешь ли ты “girl in red”?”. Речь идет о норвежской певице. Ничего примечательного. Однако эта фраза используется как кодовая в ЛГБТК+ сообществе (преимущественно девушками), для того, чтобы удостовериться в ориентации понравившейся персоны. Вопрос помогает “опознать своих”.
Такой плакат даже безобиднее мороженого “Радуга”. Никто не опознает в нем двойного дна, кроме тех, кто должен. Но это уже интервенция в публичное пространство, в городскую среду. Это уже заявление “Мы есть. Мы здесь”
Любой плакат — это высказывание. Но оно отнюдь не всегда прямое. Вас могут напрямую призывать голосовать за кандидата Х или покупать товар У. Но так работает только тогда, когда высказывается уже обладающий правом на город. Локальная (нередко художественная) инициатива часто пользуется иносказаниями. Как подпольщики, они не хотят быть узнанными всеми, но только своими.
То, что появилось у тоннеля “Артплея” дословно переводится как “Слушаешь ли ты “girl in red”?”. Речь идет о норвежской певице. Ничего примечательного. Однако эта фраза используется как кодовая в ЛГБТК+ сообществе (преимущественно девушками), для того, чтобы удостовериться в ориентации понравившейся персоны. Вопрос помогает “опознать своих”.
Такой плакат даже безобиднее мороженого “Радуга”. Никто не опознает в нем двойного дна, кроме тех, кто должен. Но это уже интервенция в публичное пространство, в городскую среду. Это уже заявление “Мы есть. Мы здесь”