рефрен сочувственных рецензий на «Пляжного бездельника» — неуместность, решительное размежевание с актуальным социокультурным контекстом. лучше всех на русском это сформулировал Борис Нелепо, который назвал фильм прощанием с миром «гедонистического male gaze».
по моим, однако, ощущениям, кориновская контрреволюция заключается не в хищном любовании «анонимными женскими телами» (это уже Зельвенский), а в реанимации авторской фигуры. Лунный пес — и очень жалко, что СЗ не стал развивать сравнение с «Патерсоном» — в первую очередь, поэт национального масштаба, которого в лицо и за спиной называют — какое несовременное слово — гением; которому все всё прощают. в финале его и без того веская (это при том, что Пес весь фильм в одних и тех же шортах) репутация приобретает совсем грандиозное институциональное измерение (не Нобелевская премия, хотя близко), но Корин не был бы Кориным, если бы поставил здесь точку.
короче говоря, на деле радикальный консерватизм (оба слова в кавычках) режиссера состоит в том, что он некритически воспроизводит концепцию творческого иммунитета: что бы Пес ни отчебучил, за ним стоят тысячелетия поэтической традиции. трансгрессия для него — опыт скорее художественный, в сущности, необходимость, способ добычи и обработки материала. все это звучит страшно инфантильно, но ведь и сам герой принадлежит совсем другой — страшно сказать, насколько древней — эпохе. вперемешку со своими виршами Пес цитирует Бротигана, Лоуренса и Бодлера, и есть все основания сополагать его с битниками, модернистами-жизнестроителями и проклятыми поэтами. а еще — с полуанонимными и вечно скитающимися трубадурами, от которых сохранились только имя-прозвище и два-три посвященных прекрасной даме стиха — вроде тех, что Пес читает в начале и ближе к титрам.
по моим, однако, ощущениям, кориновская контрреволюция заключается не в хищном любовании «анонимными женскими телами» (это уже Зельвенский), а в реанимации авторской фигуры. Лунный пес — и очень жалко, что СЗ не стал развивать сравнение с «Патерсоном» — в первую очередь, поэт национального масштаба, которого в лицо и за спиной называют — какое несовременное слово — гением; которому все всё прощают. в финале его и без того веская (это при том, что Пес весь фильм в одних и тех же шортах) репутация приобретает совсем грандиозное институциональное измерение (не Нобелевская премия, хотя близко), но Корин не был бы Кориным, если бы поставил здесь точку.
короче говоря, на деле радикальный консерватизм (оба слова в кавычках) режиссера состоит в том, что он некритически воспроизводит концепцию творческого иммунитета: что бы Пес ни отчебучил, за ним стоят тысячелетия поэтической традиции. трансгрессия для него — опыт скорее художественный, в сущности, необходимость, способ добычи и обработки материала. все это звучит страшно инфантильно, но ведь и сам герой принадлежит совсем другой — страшно сказать, насколько древней — эпохе. вперемешку со своими виршами Пес цитирует Бротигана, Лоуренса и Бодлера, и есть все основания сополагать его с битниками, модернистами-жизнестроителями и проклятыми поэтами. а еще — с полуанонимными и вечно скитающимися трубадурами, от которых сохранились только имя-прозвище и два-три посвященных прекрасной даме стиха — вроде тех, что Пес читает в начале и ближе к титрам.
в книге Тифен Самойо про Ролана Барта есть прекрасный фрагмент о депрессии — фоновой, зудящей, неотступной; и какое точное (и в этом контексте очень противное) найдено слово:
«Барту кажется, что он блуждает, словно вся его жизнь приняла неосуществимую форму: неудавшиеся вечера, разрозненные фрагменты, уныние, «маринад», слово, которое он давно позаимствовал у Флобера для обозначения своих периодических депрессий: «Когда дно тоски достигнуто, Флобер падает на софу: это „маринад“, ситуация неоднозначная, ибо будучи знаком поражения, она также является местом фантазма, из которого мало-помалу возобновляется работа». Ассоциирующийся с одиночеством, горем, промежуточным состоянием между упадком и подъемом, маринад — уже не временное уныние, какое он знавал раньше, но постоянное настроение, омрачающее его дни».
«Барту кажется, что он блуждает, словно вся его жизнь приняла неосуществимую форму: неудавшиеся вечера, разрозненные фрагменты, уныние, «маринад», слово, которое он давно позаимствовал у Флобера для обозначения своих периодических депрессий: «Когда дно тоски достигнуто, Флобер падает на софу: это „маринад“, ситуация неоднозначная, ибо будучи знаком поражения, она также является местом фантазма, из которого мало-помалу возобновляется работа». Ассоциирующийся с одиночеством, горем, промежуточным состоянием между упадком и подъемом, маринад — уже не временное уныние, какое он знавал раньше, но постоянное настроение, омрачающее его дни».
не знаю, к сильным или слабым авторам отнес бы Гарольд Блум французских теоретиков второй половины XX века: сам он никакой симпатии к семиотикам и постструктуралистам, кажется, не питал и считал их амбициозными проходимцами. вместе с тем мало кто так решительно повлиял на современный — и неважно тут, научный или журналистский — стиль, как создатели «Фрагментов любовной речи», «Надзирать и наказывать», «Внутри мыслящих миров» и другие великие. цитировавшаяся выше биография Ролана Барта, написанная Тифен Самойо, принадлежит этой же традиции, что сообщает ее чтению какую-то затрудненную прелесть (прелестную затрудненность?). сочинил об этом небольшой текст для «Сеанса» — с тоскливым (богатыри не мы) финалом.
сокрушительные, второй день думаю, впечатления от залеровского «Закатать в асфальт» — фильма с худшим, но, как выясняется, самым точным названием из возможных. просоленные диалоги, выпяченные (в прежние времена их пренебрежительно называли «комиксовые») мотивации, экстатическое несколько насилие — дело не в том, что «так больше не делают», а в том, что всю вторую половину сидишь не шелохнувшись — как заложник в фургоне, который везет тебя черт знает куда. не лучший фильм на свете, прямо скажем, но что-то страшно амбициозное, веское, очень при этом технично исполненное взяло вдруг и материализовалось — к нашему удивлению и радости. как и Корбет про поп-террористов, сюрприз сезона; цитируя героя Мела Гибсона, 80%, что попадет в аналогичную номинацию по итогам года.
не вижу отчего-то в ленте ничего про нового Сорокина, а случай, кажется, исключительный: к изданию готовится не роман, не пьеса, не завернутый Хржановским сценарий «Дау», а сборник текстов, «балансирующих между» — и давайте здесь оборвем цитату. помимо очевидного — что у ВГС не очень получаются прямые высказывания; что выбранная форма, очевидно, кризисная (покажите, однако, того, кто сейчас полной грудью и с новыми силами); что творческий генезис «Нормы» дико интересен, — хочется страдальчески опереться щекой на ладошку: и этого, похоже, пелевинизировали; теперь и он — в-год-по-книге. «Нормальная история» выйдет в августе.
«Рассвет» привечает не только больших ученых-романистов, но и наши любимые подкасты: в понедельник, 8 апреля, редакция «Полки» в полном практически (Лена, здоровья!) составе ввяжется в «Русский срач», а 15 апреля главред Букмейта Павел Грозный расспросит Бориса Куприянова о книгах, которые его сформировали.
Время, и место, и кнопка «Зарегистрироваться»; обещают и трансляцию.
Время, и место, и кнопка «Зарегистрироваться»; обещают и трансляцию.
бывают в жизни удивленья: приобрел в гипермаркете «Ашан» сборник Полины Барсковой «Солнечное утро на площади».
какой холодный — как про чужого — разговор Парамонова и Гениса, приуроченный к юбилею Набокова: и «Лолита» напыщенная, и «Пнин» (с его изящной пунктирной структурой), оказывается, брошен на полпути, и в русских книжках всего несколько живых душ в окружении манекенов, а еще у этого автора проблемы с соединением отдельных предложений в сплошной текст (почти дословная цитата) и дурное воспитание: громит Ахматову едва ли не сообща со Ждановым; непонятно, в общем, за что его — эстета-экстремиста — любить. тут, конечно, на ум приходит цитата из переписки Набокова с Глебом Струве: «Грустно. Мне иногда кажется, что я ушел за какой-то далекий, сизый горизонт, а мои прежние соотечественники все еще пьют морс в приморском сквере». через 60 лет после отправки этого письма ответственно заявляем: ушел; пьют.
Любовь Шапорина (1879 — 1967): «Дневник»
Ирина Одоевцева (1895 — 1990): «На берегах Невы», «На берегах Сены»
Надежда Мандельштам (1899 — 1980): «Воспоминания»
Нина Берберова (1901 — 1993): «Курсив мой»
Лидия Гинзбург (1902 — 1990): «Записки блокадного человека», «Воспоминания»
Эмма Герштейн (1903 — 2002): «Мемуары»
Лидия Чуковская (1907 — 1996): «Записки об Анне Ахматовой», «Процесс исключения»
и это я не к тому даже, что XX век — женский век: просто представьте себе кумулятивный эффект этих текстов-свидетельств, если, скажем, попытаться написать по ним сериал на восемь неотразимых сезонов; фантастика же — и надеюсь, не одного меня пожирает эта идея.
Ирина Одоевцева (1895 — 1990): «На берегах Невы», «На берегах Сены»
Надежда Мандельштам (1899 — 1980): «Воспоминания»
Нина Берберова (1901 — 1993): «Курсив мой»
Лидия Гинзбург (1902 — 1990): «Записки блокадного человека», «Воспоминания»
Эмма Герштейн (1903 — 2002): «Мемуары»
Лидия Чуковская (1907 — 1996): «Записки об Анне Ахматовой», «Процесс исключения»
и это я не к тому даже, что XX век — женский век: просто представьте себе кумулятивный эффект этих текстов-свидетельств, если, скажем, попытаться написать по ним сериал на восемь неотразимых сезонов; фантастика же — и надеюсь, не одного меня пожирает эта идея.
я уже как-то рассказывал: выбрав в магистратуре венгерский, я — опрометчиво довольно — держал в уме Эстерхази и Надаша: настанет, мол, время и для центральноевропейского модернизма, когда Елена Баевская переведет всего Пруста, а еще более бесплотный, чем сейчас, новосибирский профессор — оставшегося Пинчона. с мадьярулем в итоге не сложилось, но интерес — предельно общий, что уж там, — к этой культуре сохранился: в этом смысле новый выпуск «Читателя» с переводчицей Оксаной Якименко пришелся как-то очень кстати: территория стала картой. на правах неслучайного, конечно же, совпадения: в планах «Носорога» на ближайший год (между, ура, Николевым и, ого, Ульвеном) есть книга Шандора Мараи «Свечи сгорают дотла» — как раз в переводе Якименко.
любопытное из комментариев к англоязычным рассказам Набокова: писатель объясняет редактору The New Yorker, почему для него стиль и есть содержание — а она в ответ о героях, которым хочется (или, как в данном случае, не хочется) сопереживать. легко напасть на Уайт, проглядевшую великую новеллу о столоверчении («Сестры Вэйн» в итоге вышли в Encounter с уморительным предуведомлением «Приз в одну гинею получат первые пятеро читателей, которым удастся раскрыть шифр»), но вы себе прежде честно ответьте: решились бы вы купить рассказ, начинающийся с того, что преподаватель французской литературы охотится за самыми красивыми сосульками на кампусе?