Hanna Hetmanchuk рисует весьма зубастую дичь, но эта ее серия Nature is God (спасибо, Катя Дьячкова, за наводку) меня абсолютно покорила.
Посмотреть другие работы автора:
https://corvum.artstation.com/
#яофигел #зрижри
Посмотреть другие работы автора:
https://corvum.artstation.com/
#яофигел #зрижри
Герои с задней обложки
У Артема неприятная одышка. Он все время сипит и сглатывает слюну, но на снимках видна лишь его безупречная осанка и витые жгуты мышц на руках, рубашка закатана, предплечья горделиво предъявлены. Никто не видит, как Артем поминутно сплевывает, а этот смешливый блеск в глазах — дело рук ретушера Натальи. Глаза Артема застывшая лава. Артем — единственный из всей лунной десятки, кто сумел пешком дойти до взлетного модуля. Они с Исаком Брумином сделали волокушу и тащили на себе семь остальных космонавтов. Последние двадцать километров Артем тащил еще и Брумина. Погибли все. Колю Острогова так и не нашли, как и его луноход. Артем запустил движки, откалибровался, послал сигнал и поднял модуль в пустое лунное небо.
Галина Антиохова напротив очень живая, ни секунды на месте, пританцовывает, смеется, она единственная, кто не боится ни Артема, ни фотографов. Те с ног до головы запаяны в черные американские скафандры. Вместо лица — маска из фольги. Фотографов много, пара десятков. Одни ходят вокруг, другие свисают на тросах из-под потолка, третьи снимают с пола. Отстрелянную пленку по пневмотрубе отправляют в проявку, полчаса — и горячие глянцевые карточки ложатся на стол мужчине в углу. Галина и к нему подходила, но громоздкие фигуры в белых советских скафандрах отрезали угол, взяли Галину под руку и повели фотографироваться на муляже истребителя. Галина — жертва Вспышки. Они летели с мужем и двумя детьми в Сочи. Блинк! Галина упала с десяти километров, пробила крышу сборочного цеха завода ЖБИ в Липецке, смотрела в небо, улыбалась, сжимала и разжимала кулаки, пробуя выпутаться из горы расколотых бетонных плит, рассмеялась как маленькая девочка и с места сделала три Маха, разнеся крышу цеха в клочья. Галина восемь часов патрулировала небо. На руках принесла родных в Сочи. Ее нашли у фонтана с дельфинами. Галина танцевала со своими детьми. И смеялась. Без остановки. Теперь уже навсегда.
Спартак Карапетян почти все время спит. Синяя куртка Адидас — какой фарц, чистая фирма — открывает его впалую грудь, заросшую первобытными джунглями. Спартак под прицелом: двое солдатиков дежурят в десяти метрах, автоматы опущены, но солдатики дело знают, дернется — размажут по стене. Еще двое сидят за бетонными блоками метрах в тридцати. У них какие-то слонобои, вроде противотанковых ружей. Это на крайний случай. Но Спартак не рыпается. Иногда он открывает один глаз и говорит одно и то же: «Мама, который час?» Медсестра Голушина в белом халате подносит ему рюмку коньяка, и Спартак засыпает. Медсестра вызубрила все шесть команд, которыми запускается и глушится Спартак, но пока ни одна не пригодилась. Медсестра Голушина украдкой нюхает себя. Они в ангаре шестой час. А еще ей смешно. Медсестра видела Спартака в деле. На приказ: «Бан», Спартак может поднять гектар скалы в воздух, огонь, который придет следом, не получится потушить ничем, кроме вакуума. «Бан», — шепчет Голушина, вспоминая, как сводили с кожи Спартак иероглифы. Спартак шесть лет сидел в японском плену. Его снимают спящим.
Близнецы Костровые играют в ладушки. Все шесть часов. Их посадили на площадку из плексигласа в руку толщиной, площадку забросили под самый потолок, подвесили на тросы, за которые время от времени дергают. Близнецы играют: хлоп-хлоп-шлеп. Площадка под ними дрожит. Близнецы не сбиваются. Их снимают с телевика. Зона отчуждения между ними и остальным ангаром даже больше, чем со Спартаком. Близнецы выучили каждое лицо, знают гормональные коктейли всех присутствующих, запомнили их ДНК до строчки, завитка. Близнецы не торопятся. Они почти видели будущее.
Мужчина встает из-за стола в углу. К нему подскакивает человек без погонов, но с неистребимой выучкой. Мужчина из угла отдает ему папку. Оба растворяются в тенях. Не раздается никаких сигналов, циферблат показывает ординарные 15-36-14.15.16. Фотографы выстраиваются в три шеренги и утекают в открытые для них двери. Галя подтанцовывает к одной, но ее бережно уводят к Артему. Тот вытирает рот, косясь на урну с мусором. К ней тянется дорожка из тяжелых, размашистых капель.
У Артема неприятная одышка. Он все время сипит и сглатывает слюну, но на снимках видна лишь его безупречная осанка и витые жгуты мышц на руках, рубашка закатана, предплечья горделиво предъявлены. Никто не видит, как Артем поминутно сплевывает, а этот смешливый блеск в глазах — дело рук ретушера Натальи. Глаза Артема застывшая лава. Артем — единственный из всей лунной десятки, кто сумел пешком дойти до взлетного модуля. Они с Исаком Брумином сделали волокушу и тащили на себе семь остальных космонавтов. Последние двадцать километров Артем тащил еще и Брумина. Погибли все. Колю Острогова так и не нашли, как и его луноход. Артем запустил движки, откалибровался, послал сигнал и поднял модуль в пустое лунное небо.
Галина Антиохова напротив очень живая, ни секунды на месте, пританцовывает, смеется, она единственная, кто не боится ни Артема, ни фотографов. Те с ног до головы запаяны в черные американские скафандры. Вместо лица — маска из фольги. Фотографов много, пара десятков. Одни ходят вокруг, другие свисают на тросах из-под потолка, третьи снимают с пола. Отстрелянную пленку по пневмотрубе отправляют в проявку, полчаса — и горячие глянцевые карточки ложатся на стол мужчине в углу. Галина и к нему подходила, но громоздкие фигуры в белых советских скафандрах отрезали угол, взяли Галину под руку и повели фотографироваться на муляже истребителя. Галина — жертва Вспышки. Они летели с мужем и двумя детьми в Сочи. Блинк! Галина упала с десяти километров, пробила крышу сборочного цеха завода ЖБИ в Липецке, смотрела в небо, улыбалась, сжимала и разжимала кулаки, пробуя выпутаться из горы расколотых бетонных плит, рассмеялась как маленькая девочка и с места сделала три Маха, разнеся крышу цеха в клочья. Галина восемь часов патрулировала небо. На руках принесла родных в Сочи. Ее нашли у фонтана с дельфинами. Галина танцевала со своими детьми. И смеялась. Без остановки. Теперь уже навсегда.
Спартак Карапетян почти все время спит. Синяя куртка Адидас — какой фарц, чистая фирма — открывает его впалую грудь, заросшую первобытными джунглями. Спартак под прицелом: двое солдатиков дежурят в десяти метрах, автоматы опущены, но солдатики дело знают, дернется — размажут по стене. Еще двое сидят за бетонными блоками метрах в тридцати. У них какие-то слонобои, вроде противотанковых ружей. Это на крайний случай. Но Спартак не рыпается. Иногда он открывает один глаз и говорит одно и то же: «Мама, который час?» Медсестра Голушина в белом халате подносит ему рюмку коньяка, и Спартак засыпает. Медсестра вызубрила все шесть команд, которыми запускается и глушится Спартак, но пока ни одна не пригодилась. Медсестра Голушина украдкой нюхает себя. Они в ангаре шестой час. А еще ей смешно. Медсестра видела Спартака в деле. На приказ: «Бан», Спартак может поднять гектар скалы в воздух, огонь, который придет следом, не получится потушить ничем, кроме вакуума. «Бан», — шепчет Голушина, вспоминая, как сводили с кожи Спартак иероглифы. Спартак шесть лет сидел в японском плену. Его снимают спящим.
Близнецы Костровые играют в ладушки. Все шесть часов. Их посадили на площадку из плексигласа в руку толщиной, площадку забросили под самый потолок, подвесили на тросы, за которые время от времени дергают. Близнецы играют: хлоп-хлоп-шлеп. Площадка под ними дрожит. Близнецы не сбиваются. Их снимают с телевика. Зона отчуждения между ними и остальным ангаром даже больше, чем со Спартаком. Близнецы выучили каждое лицо, знают гормональные коктейли всех присутствующих, запомнили их ДНК до строчки, завитка. Близнецы не торопятся. Они почти видели будущее.
Мужчина встает из-за стола в углу. К нему подскакивает человек без погонов, но с неистребимой выучкой. Мужчина из угла отдает ему папку. Оба растворяются в тенях. Не раздается никаких сигналов, циферблат показывает ординарные 15-36-14.15.16. Фотографы выстраиваются в три шеренги и утекают в открытые для них двери. Галя подтанцовывает к одной, но ее бережно уводят к Артему. Тот вытирает рот, косясь на урну с мусором. К ней тянется дорожка из тяжелых, размашистых капель.
Артем бледен, но принимает заботу о Галине и кивает людям в белых скафандрах. Те отдают ему честь и исчезают вслед фотографам.
- Что это было? — спрашивает Артем медсестру Голушину и заходится в кашле.
- Может и не «Правда», но красиво и вовремя наврано, — играет словами та и гладит Спартака по щеке, тот открывает сияющий уголь своих глаз и жестом просит сигарету. Теперь он может не притворятся. Спартак пристально смотрит на кончик сигареты, и он начинает тлеть. Это дается ему с огромным трудом, Спартак хрипит. Легче спалить город, чем поджечь одну травинку.
- Спустите нас отсюда, — требуют близнецы, раскачивая свою прозрачную лодку. Галя взлетает и без усилия перерубает тросы, на которых все держится. Близнецы вопят и падают. Галина подхватывает их как щенков, несет, взяв за шкирку, а они воют от восторга.
- Утром на Ганимеде, — глотая слова, шутит Артем, — вечером в газете.
Вшестером они подходят к столу в углу ангара, там лежит ворох отбракованных человеком фотографий. На них — чистая правда. Такое нельзя показывать советским людям.
Артем умирает, Галина безумна, Спартак — жертва концлагеря, Голушина похожа на рентгеновский снимок, а близнецы — вылитые шимпанзе со злыми развитыми лицами.
Они смеются, даже Артем улыбается.
Увидеть бы небо, пасмурное осеннее небо.
Лампы под потолком вспыхивают и медленно, оставляя по себе пятна на сетчатке, гаснут.
#писатьбольшенекому #retrosovietwave
- Что это было? — спрашивает Артем медсестру Голушину и заходится в кашле.
- Может и не «Правда», но красиво и вовремя наврано, — играет словами та и гладит Спартака по щеке, тот открывает сияющий уголь своих глаз и жестом просит сигарету. Теперь он может не притворятся. Спартак пристально смотрит на кончик сигареты, и он начинает тлеть. Это дается ему с огромным трудом, Спартак хрипит. Легче спалить город, чем поджечь одну травинку.
- Спустите нас отсюда, — требуют близнецы, раскачивая свою прозрачную лодку. Галя взлетает и без усилия перерубает тросы, на которых все держится. Близнецы вопят и падают. Галина подхватывает их как щенков, несет, взяв за шкирку, а они воют от восторга.
- Утром на Ганимеде, — глотая слова, шутит Артем, — вечером в газете.
Вшестером они подходят к столу в углу ангара, там лежит ворох отбракованных человеком фотографий. На них — чистая правда. Такое нельзя показывать советским людям.
Артем умирает, Галина безумна, Спартак — жертва концлагеря, Голушина похожа на рентгеновский снимок, а близнецы — вылитые шимпанзе со злыми развитыми лицами.
Они смеются, даже Артем улыбается.
Увидеть бы небо, пасмурное осеннее небо.
Лампы под потолком вспыхивают и медленно, оставляя по себе пятна на сетчатке, гаснут.
#писатьбольшенекому #retrosovietwave
Я горячо люблю со_временное искусство, провокации, трансгрессию, совместить и взболтать, ничего нового в этом нет, но сок и цвет отменные: https://m.youtube.com/watch?v=9oqF86vdyPE
#vishot #зрижри
#vishot #зрижри
YouTube
grandson: OH NO!!! (A SOCIAL EXPERIMENT)
The following is a study on the power of anonymity.
I was first motivated to bring this concept to life as I watched modern discourse, political and otherwise, devolve into vitriolic tribalism, fueled by our ability to hide behind a screen, a username, an…
I was first motivated to bring this concept to life as I watched modern discourse, political and otherwise, devolve into vitriolic tribalism, fueled by our ability to hide behind a screen, a username, an…
Мама навязала бус из глазури, протянула мне связку, мы пошли по коридору, наряжая елки, стоявшие вдоль обеих стен, мы расставили их так плотно, выбирали таких дремучих и разлапистых красоток, что они полностью скрыли стены, но высотой не задались, в наших краях елка выше метра — уже событие, бусы повисали по-разному, верно говорил отец (как же я соскучился по его голосу, особенно, когда он пел, а теперь что — булькание из кастрюли, таким ни во дворе, ни перед подружкой не похвастаешься, а мать кричит: «Не смей стыдиться отца!», отцов не выбирают, их коптят и разъедают): «Не то игрушка, что блестит, но та — что елкой говорит», совсем давно говорил, мне было года три, но я хорошо помню: морозное утро, все хрустит, снег, морковка, бумага, из которой мы мастерим фонарики на елку, из чулана тянет сыростью и мраком, там шипы, усы, безобразие, не смотри туда, кыш, отец кладет мне на затылок горячую огромную ладонь и направляет взгляд на окно, а там синь, вышина, белая вата облаков, отец рисует на стекле узоры пальцем, а потом бьет по нему кулаком, рубит насквозь, с рассеченных рук на пол летит клюква и рябина, отец прошибает окно насквозь, тащит на себя небо за бороду, оно упирается, не лезет, отец уперся ногами в батарею, выгнулся дугой и мне кричит: «Живо! Сюда! Пособи-ка!», и дальше сразу кухня, огромный стол, клубы муки, мама вытирает раскрасневшееся лицо передником, в глазах ее лопнули жилки, глаза зеленые как трава, отец хакает и вываливает на стол полутушу неба, она без головы и хвоста, белотелое, бессильное, отец рубит его ломтями, мама кидает их в мясорубку, я леплю пельмени, шлеп, шлеп, шлеп, бой курантов, отец опрокидывает заиндевевшую рюмку, срывает с елки пряничный домик и с хрустом отгрызает ему стену, «Мать, — орет он, бешено вращая глазами и ушами, ноздрями вроде бы тоже вращает, но это заметить сложно, — неси тушнину!», я бросаюсь помочь маме, боюсь я, когда отец так вот опрокидывается, я бегу коридором, а он все вытягивается, стены истончаются, сквозь обои, прорывая их дрянную бумагу, тянутся лапы и клыки, жуть и ужас, лампочка мигает, я взбираюсь с ногами на унитаз, дергаю смыв за ручку на цепи, мы просыпаемся после обеда, я свернулся в клубок в ногах кровати родителей, сползаю, чтоб не запалили, но они еще спят, отец храпит, от храпа его колеблется воздушная кость неба, прилипшая к нижней отцовской губе, мама во сне токует, и птицы за окном с затолканной вместо стекла подушкой, отвечают маме. Первое января. Мир встает от сна. Поднимается из могилы обновленный.
#япишуэтовосне #retrosovietwave #писатьбольшенекому
#япишуэтовосне #retrosovietwave #писатьбольшенекому
Отличная книга — наброски и идеи Гильермо Дель Торо к его фильмам. Как круто читать про чужой творческий метод, особенно, если это бумажная, круто изданная книга. А запах!
#шизописание #зрижри
#шизописание #зрижри
Счастливый день
Бежит-летит Гриша Сафронов, улица Московская, перекресток с Малышева, громко хохочет Гриша, оборачиваются ему вслед девчонки в легоньких платьицах, смеются, показывают пальцем, Гриша безбрежной радости полн, щербатый его рот — нет пары зубов, смешной рот, веселый — не закрывается, Гриша поет, подхватывает женщину в строгом костюме, вальсирует с ней под радио из открытой форточки. Дама сперва шипит на Гришу, но вдруг улыбается, выдергивает шпильки из тугой дульки, распускает волосы, отдается Гришиным сильным руками, скользит, повинуясь неумелому, но страстному его ведению, чмокает Гришу в щеку. Гриша течет вниз по Малышева, отбивает чечетку новенькими, немного тесными ботинками.
Скрип, скрежет, удар!
Влетел в троллейбус желтый канареечный «Жигуль», дымится вбитый углом капот, звенит стекло, кашляет девушка за рулем и вдруг начинает кричать. Кровь — понимает Гриша, перебрасывая себя одним прыжком через проезжую часть, подлетает к «Жигулю», голыми руками курочит ставшее злым, опасным железо, дергает ремень, заклинило, зажало девушку в ловушке мятого металла — девушка смотрит на Гришу фарфоровыми шариками глаз, он помнит, как играл такими у бабушки, толкал в рот, думал, молочные, как сгущенка — Гриша выдергивает стойку, Гриша отрывает кусок крыши «Жигуленка» — девушка икает, и Гриша видит, как кровь толчками прыскает из узкой, глубокой, страшной дыры на шее, Гриша вырывает кресло из салона, вытаскивает девушку на тротуар и не медлит — вот он, заветный билет, прижимает к ране, и та сдается, зарастает.
Гриша торопится-опаздывает, улица Малышева, мост над Исетью, поет Гриша в половину глотки, слуха у него нет, а голос громкий, пел бы громче, ничего не услыхал — плеск! — дяденька, помогите! — трое ребятишек: мальчишка и две девчонки, совсем шалапуты, старшему лет девять, прыгают у кромки воды, кидают ветки, одной, самой длинной, тянутся к середине потока. Там щенок, запутался, закрутило, бьет лапами, тянет маленькую головенку изо всех сил, но с места не двигается, скулит-пищит. Не раздумывает Гриша, перемахивает перила, плитка бьет по пяткам через новенькие, неразношенные ботинки, перемахивает еще раз, одна нога уезжает глубоко под воду, не удерживает Гриша вертикаль, как есть рушится в реку, выныривает, фыркает и смеется, стелларова корова, прыгает вперед, скрывается с головой, чует, как обнимают его гадкие городские грязные воды, вспоминает — костюм! рубашка! — выдергивает щенка на поверхность, тот кричит, кашляет, Гриша обрывает лоскуты, веревки какие-то и только тут понимает — какой-то гад утопить хотел собаку, в авоську сунул и в реку сбросил. Ребятишки ждут Гришу молча, кивают, забирают щенка из рук в руки. Смотрят, как обмахивается Гриша счастливым билетом: тает грязь, въедливая, липкая, проступают на брюках стрелки, острые, под линейку, блестят начищенные в зеркало ботинки.
«Так-то!» — щелкает Гриша по носу мальчишку, и они хохочут, щенок заливисто чихает.
Гриша мчит-успевает, улица Луначарского горит под его шагами, звенят трамваи, провожая Гришу завистливыми взглядами, девицы, перевесившись с балконов, нарядные и простоволосые, первоклашки и бабушки, шлют Грише воздушные поцелуи, пацаны, даже самые боевитые, руки налитые, лица злые, расступаются и уважительно цыкают Грише вслед. Гриша останавливается у ступеней, пальцами усмиряет вихры, слушает сердце, что бухает в литавры, не стесняясь, и взлетает по лестнице, распахивает новую страницу в жизни.
Нина ждет его, поглядывая на часы. Нина кусает губу. Нина немного шипит, но ровно настолько, чтобы это было милым.
- Гриша, — начинает Нина, но Гриша падает перед ней на колени, берет ее руками свое лицо, целует ее пальцы. Все смотрят, но Грише все равно. Гриша влюблен до безумия.
- Ну, — говорит Гриша, подхватывает Нину на руки, — пойдем?
- Дурак, — шепчет Нина, утыкаясь ему в грудь. Нина слышит, как мощно, неутомимо работает его сердце, Нина слышит запах, Гриша пахнет как город, ее город, навсегда, родной и прекрасный, Нина слышит рокот, это потоки их Судеб сливаются воедино.
- Билет, — тыкает Нина Гришу в бок, — не забыл?
Гриша смеется.
Бежит-летит Гриша Сафронов, улица Московская, перекресток с Малышева, громко хохочет Гриша, оборачиваются ему вслед девчонки в легоньких платьицах, смеются, показывают пальцем, Гриша безбрежной радости полн, щербатый его рот — нет пары зубов, смешной рот, веселый — не закрывается, Гриша поет, подхватывает женщину в строгом костюме, вальсирует с ней под радио из открытой форточки. Дама сперва шипит на Гришу, но вдруг улыбается, выдергивает шпильки из тугой дульки, распускает волосы, отдается Гришиным сильным руками, скользит, повинуясь неумелому, но страстному его ведению, чмокает Гришу в щеку. Гриша течет вниз по Малышева, отбивает чечетку новенькими, немного тесными ботинками.
Скрип, скрежет, удар!
Влетел в троллейбус желтый канареечный «Жигуль», дымится вбитый углом капот, звенит стекло, кашляет девушка за рулем и вдруг начинает кричать. Кровь — понимает Гриша, перебрасывая себя одним прыжком через проезжую часть, подлетает к «Жигулю», голыми руками курочит ставшее злым, опасным железо, дергает ремень, заклинило, зажало девушку в ловушке мятого металла — девушка смотрит на Гришу фарфоровыми шариками глаз, он помнит, как играл такими у бабушки, толкал в рот, думал, молочные, как сгущенка — Гриша выдергивает стойку, Гриша отрывает кусок крыши «Жигуленка» — девушка икает, и Гриша видит, как кровь толчками прыскает из узкой, глубокой, страшной дыры на шее, Гриша вырывает кресло из салона, вытаскивает девушку на тротуар и не медлит — вот он, заветный билет, прижимает к ране, и та сдается, зарастает.
Гриша торопится-опаздывает, улица Малышева, мост над Исетью, поет Гриша в половину глотки, слуха у него нет, а голос громкий, пел бы громче, ничего не услыхал — плеск! — дяденька, помогите! — трое ребятишек: мальчишка и две девчонки, совсем шалапуты, старшему лет девять, прыгают у кромки воды, кидают ветки, одной, самой длинной, тянутся к середине потока. Там щенок, запутался, закрутило, бьет лапами, тянет маленькую головенку изо всех сил, но с места не двигается, скулит-пищит. Не раздумывает Гриша, перемахивает перила, плитка бьет по пяткам через новенькие, неразношенные ботинки, перемахивает еще раз, одна нога уезжает глубоко под воду, не удерживает Гриша вертикаль, как есть рушится в реку, выныривает, фыркает и смеется, стелларова корова, прыгает вперед, скрывается с головой, чует, как обнимают его гадкие городские грязные воды, вспоминает — костюм! рубашка! — выдергивает щенка на поверхность, тот кричит, кашляет, Гриша обрывает лоскуты, веревки какие-то и только тут понимает — какой-то гад утопить хотел собаку, в авоську сунул и в реку сбросил. Ребятишки ждут Гришу молча, кивают, забирают щенка из рук в руки. Смотрят, как обмахивается Гриша счастливым билетом: тает грязь, въедливая, липкая, проступают на брюках стрелки, острые, под линейку, блестят начищенные в зеркало ботинки.
«Так-то!» — щелкает Гриша по носу мальчишку, и они хохочут, щенок заливисто чихает.
Гриша мчит-успевает, улица Луначарского горит под его шагами, звенят трамваи, провожая Гришу завистливыми взглядами, девицы, перевесившись с балконов, нарядные и простоволосые, первоклашки и бабушки, шлют Грише воздушные поцелуи, пацаны, даже самые боевитые, руки налитые, лица злые, расступаются и уважительно цыкают Грише вслед. Гриша останавливается у ступеней, пальцами усмиряет вихры, слушает сердце, что бухает в литавры, не стесняясь, и взлетает по лестнице, распахивает новую страницу в жизни.
Нина ждет его, поглядывая на часы. Нина кусает губу. Нина немного шипит, но ровно настолько, чтобы это было милым.
- Гриша, — начинает Нина, но Гриша падает перед ней на колени, берет ее руками свое лицо, целует ее пальцы. Все смотрят, но Грише все равно. Гриша влюблен до безумия.
- Ну, — говорит Гриша, подхватывает Нину на руки, — пойдем?
- Дурак, — шепчет Нина, утыкаясь ему в грудь. Нина слышит, как мощно, неутомимо работает его сердце, Нина слышит запах, Гриша пахнет как город, ее город, навсегда, родной и прекрасный, Нина слышит рокот, это потоки их Судеб сливаются воедино.
- Билет, — тыкает Нина Гришу в бок, — не забыл?
Гриша смеется.
Как он мог забыть? Великий билет. Счастливый билет. Родина дарит такой раз в жизни — на самый светлый момент, самую важную дату.
Гриша несет Нину вверх по мраморной лестнице, она огромная, величавая, светлая, навстречу им спускается другая пара, их лица полны света. Гриша подмигивает жениху — уже мужу! — и тот кивает ему, светящийся как советский космический ангел.
Гриша вносит Нину в зал бракосочетаний.
Гриша не знает, что билет в его кармане высох, скрутился, почернел краями.
Билет отдал всю удачу, что дарила Родина. Билет засох.
- Берете ли вы?.. — Нина улыбается навстречу Грише, ее счастья хватит им двоим с головою.
- Да, — отвечает Гриша, и билет в его кармане рассыпается в труху.
Назавтра 22 июня они проснулись засветло, лежали, взявшись за руки, и смотрели, как первые лучи скользят по потолку, приближая день, первый день их совместной, законной, спаянной жизни.
- Поставь чайник, — попросила Нина, зевая, она умывалась, когда Гриша повернул ручку радио. Сердце кольнуло и Нина прижалась лбом к зеркалу, по стеклу расходились круги как по воде.
#писатьбольшенекому #япишуэтовосне #retrosovietwave #солдатынеудачи
Гриша несет Нину вверх по мраморной лестнице, она огромная, величавая, светлая, навстречу им спускается другая пара, их лица полны света. Гриша подмигивает жениху — уже мужу! — и тот кивает ему, светящийся как советский космический ангел.
Гриша вносит Нину в зал бракосочетаний.
Гриша не знает, что билет в его кармане высох, скрутился, почернел краями.
Билет отдал всю удачу, что дарила Родина. Билет засох.
- Берете ли вы?.. — Нина улыбается навстречу Грише, ее счастья хватит им двоим с головою.
- Да, — отвечает Гриша, и билет в его кармане рассыпается в труху.
Назавтра 22 июня они проснулись засветло, лежали, взявшись за руки, и смотрели, как первые лучи скользят по потолку, приближая день, первый день их совместной, законной, спаянной жизни.
- Поставь чайник, — попросила Нина, зевая, она умывалась, когда Гриша повернул ручку радио. Сердце кольнуло и Нина прижалась лбом к зеркалу, по стеклу расходились круги как по воде.
#писатьбольшенекому #япишуэтовосне #retrosovietwave #солдатынеудачи
За месяц "Масло черного тмина" выдало четыре клипа. Все попадают в меня как очередь в упор. Этот, помимо безупречного стиля, еще и работает с моим тотемом:
https://www.youtube.com/watch?v=kixadYGmpRI
#vishot
https://www.youtube.com/watch?v=kixadYGmpRI
#vishot
YouTube
масло черного тмина - oh no
oh no: https://orcd.co/oh_no
Music: Aviida Dollars
Animation: Borboev Shakhnazar, Asekov Tilek, Abramov Stepan
ROSCOE
Music: Aviida Dollars
Animation: Borboev Shakhnazar, Asekov Tilek, Abramov Stepan
ROSCOE
Уговор
Среди правил бабы Нины есть всего три исключения, можно нарушать любые: приходить после полуночи, не мыть галоши, приводить тень, расплетать косы, рассыпать соль, но строго-настрого заказано: петь носом, писать букву Б и вспоминать про Наташку. Нет такого имени, нет такой буквы, нет таких звуков.
Баба Нина встает после одиннадцати, в кухне разгром, шторы провисли, будто паруса в штиль, висят неопрятными пузырями, баба Нина заходит в их логово, бродит меж штор, купает лицо в пыльном тюле, шипит на заплутавший ветер, тянет руку, всегда на ощупь, в поддавки не играет, находит стакан с ледяным молоком — чтоб зубы сводило, чтоб пить не могла без муки, без мычания — и потом уже отпускает баба Нина ноги, как есть садится на пол. Отпускает морок. И оказывается в крохотной своей кухне, в карликовой своей хрущевке. Мнет подол шторы, не запутаться в такой, не уйти в странствия меж рыболовных сетей, не щупать рукой отсветы жаркого морского солнца, не звать рыб, шлепая особым напевом по водной глади.
Баба Нина смотрит на отрывной календарь. Даже с пола она видит мельчайшие буквы, читает между строк. Календарь велит ей запечь селедку в олове. Баба Нина морщится. Соседи будут молотить в дверь, грозить участковым и прочими карами. Баба Нина ежится. Магазинная селедка в наплавленном из солдатиков олове. Ну и мерзость. Вонь, тошнота, безумие. Баба Нина слушает внутренний камертон, тот звучит хрипло, это усталость, не фальшь. Сегодня ее не заберут. Баба Нина боится попасть в дурдом. Кто будет вместо нее говорить с зеркалами? Кто расчешет бороду небу? Кто позовет пеликаньего царя на разговор?
Баба Нина ползет в сторону зала, ползет на заду, ползет назло всем препятствиям. Баба Нина сосредоточенно пыхтит, полз нелегко ей дается. Она цепляется за дверную ручку, опирается на левое колено, поднимается. В глазах темно. В глазах зима. Из хрупкого, миллионы тонн раскрошенного в пыль, стекла торчат обугленные стволы пушек.
«Найденкова! — орет незнакомый-знакомый Нине лейтенант, лицо его одним боком обуглено, другим — народный артист Зяков, — Найденкова, бинты!»
Нина видит свои руки, тоже черные на фоне бесконечного снега, удивительно сильные руки. Как они бинтуют лейтенанта, затыкая ему рот, успокаивая, укладывая на носилки, как эти руки тащат из снега, из мешанины сучьев, пушек, поваленных телеграфных столбов еще тела, хрупкие фарфоровые тела, руки срезают с них каменные гимнастерки, Нина поет, Нина повторяет один и тот же напев, Нина выводит рулады, Нина тянет его носом, потому что рот занят, рот откусывает нитку, рот утешает, рот велит заткнуться и слушать, рот рот рот. Нина не успевает ужаснуться, как вдруг вокруг уже опять темно, полог задернут, над головой огненный нимб — это лампа, ничего страшного, не бойся, но руки идут по линованной бумаге, руки беспощадны, остановись, нет! — руки несут окончательный, бесповоротный вердикт, нажим, левый наклон, неопрятная, обрюзгшая Б: уБит, уБит, уБит! И десятки имен ползут перед ней вереницей, хороня на бумаге смешливых мальчишек, которых она вынулась из-под бесчеловечного снега, выносила, но не вынесла.
Нина не выдерживает и, вцепившись в себя руками, выдирая из теплого свитера куски шерсти, начинает кричать: «Наташа! Наташа!» — и с облегчением, это сдача, позор, но так легко кричать, видя, что глупости, вот же она — в коляске, вот же ей — восемьдесят шесть, вот же — память ни к черту, сейчас отдохнет, сейчас отдохнет. И тут из спальни прибегает Наташка, от халата пахнет дымом — это скрут, сейчас-сейчас!
«Мама, — всплескивает руками Наташка, гремит металлом и стеклом, по-птичьи оглядываясь на бабу Нину, — как же вы из кровати? Ну что же это? А в кресло? Оно же высокое? Почему не позвали? А ну, упали бы?!»
Дрожащим шприцевым жалом Наташка набирает скрут, он желтый как виски, от него прояснятся до прозрачности виски, от него пройдет усталость, ноги, Боже мой, я побегу, ах! — игла находит вену, и Нина обнимает штору, прячет в ней лицо. Это прибой, шурх-шурх.
Это рокот мотора. Гидроплан.
Это Андрюшка прилетел за ней.
Ненадолго.
Баба Нина хочет спеть ему носом, но поспешно затыкает ноздри.
Среди правил бабы Нины есть всего три исключения, можно нарушать любые: приходить после полуночи, не мыть галоши, приводить тень, расплетать косы, рассыпать соль, но строго-настрого заказано: петь носом, писать букву Б и вспоминать про Наташку. Нет такого имени, нет такой буквы, нет таких звуков.
Баба Нина встает после одиннадцати, в кухне разгром, шторы провисли, будто паруса в штиль, висят неопрятными пузырями, баба Нина заходит в их логово, бродит меж штор, купает лицо в пыльном тюле, шипит на заплутавший ветер, тянет руку, всегда на ощупь, в поддавки не играет, находит стакан с ледяным молоком — чтоб зубы сводило, чтоб пить не могла без муки, без мычания — и потом уже отпускает баба Нина ноги, как есть садится на пол. Отпускает морок. И оказывается в крохотной своей кухне, в карликовой своей хрущевке. Мнет подол шторы, не запутаться в такой, не уйти в странствия меж рыболовных сетей, не щупать рукой отсветы жаркого морского солнца, не звать рыб, шлепая особым напевом по водной глади.
Баба Нина смотрит на отрывной календарь. Даже с пола она видит мельчайшие буквы, читает между строк. Календарь велит ей запечь селедку в олове. Баба Нина морщится. Соседи будут молотить в дверь, грозить участковым и прочими карами. Баба Нина ежится. Магазинная селедка в наплавленном из солдатиков олове. Ну и мерзость. Вонь, тошнота, безумие. Баба Нина слушает внутренний камертон, тот звучит хрипло, это усталость, не фальшь. Сегодня ее не заберут. Баба Нина боится попасть в дурдом. Кто будет вместо нее говорить с зеркалами? Кто расчешет бороду небу? Кто позовет пеликаньего царя на разговор?
Баба Нина ползет в сторону зала, ползет на заду, ползет назло всем препятствиям. Баба Нина сосредоточенно пыхтит, полз нелегко ей дается. Она цепляется за дверную ручку, опирается на левое колено, поднимается. В глазах темно. В глазах зима. Из хрупкого, миллионы тонн раскрошенного в пыль, стекла торчат обугленные стволы пушек.
«Найденкова! — орет незнакомый-знакомый Нине лейтенант, лицо его одним боком обуглено, другим — народный артист Зяков, — Найденкова, бинты!»
Нина видит свои руки, тоже черные на фоне бесконечного снега, удивительно сильные руки. Как они бинтуют лейтенанта, затыкая ему рот, успокаивая, укладывая на носилки, как эти руки тащат из снега, из мешанины сучьев, пушек, поваленных телеграфных столбов еще тела, хрупкие фарфоровые тела, руки срезают с них каменные гимнастерки, Нина поет, Нина повторяет один и тот же напев, Нина выводит рулады, Нина тянет его носом, потому что рот занят, рот откусывает нитку, рот утешает, рот велит заткнуться и слушать, рот рот рот. Нина не успевает ужаснуться, как вдруг вокруг уже опять темно, полог задернут, над головой огненный нимб — это лампа, ничего страшного, не бойся, но руки идут по линованной бумаге, руки беспощадны, остановись, нет! — руки несут окончательный, бесповоротный вердикт, нажим, левый наклон, неопрятная, обрюзгшая Б: уБит, уБит, уБит! И десятки имен ползут перед ней вереницей, хороня на бумаге смешливых мальчишек, которых она вынулась из-под бесчеловечного снега, выносила, но не вынесла.
Нина не выдерживает и, вцепившись в себя руками, выдирая из теплого свитера куски шерсти, начинает кричать: «Наташа! Наташа!» — и с облегчением, это сдача, позор, но так легко кричать, видя, что глупости, вот же она — в коляске, вот же ей — восемьдесят шесть, вот же — память ни к черту, сейчас отдохнет, сейчас отдохнет. И тут из спальни прибегает Наташка, от халата пахнет дымом — это скрут, сейчас-сейчас!
«Мама, — всплескивает руками Наташка, гремит металлом и стеклом, по-птичьи оглядываясь на бабу Нину, — как же вы из кровати? Ну что же это? А в кресло? Оно же высокое? Почему не позвали? А ну, упали бы?!»
Дрожащим шприцевым жалом Наташка набирает скрут, он желтый как виски, от него прояснятся до прозрачности виски, от него пройдет усталость, ноги, Боже мой, я побегу, ах! — игла находит вену, и Нина обнимает штору, прячет в ней лицо. Это прибой, шурх-шурх.
Это рокот мотора. Гидроплан.
Это Андрюшка прилетел за ней.
Ненадолго.
Баба Нина хочет спеть ему носом, но поспешно затыкает ноздри.
Есть всего три нерушимых правила.
#япишуэтовосне #писатьбольшенекому #солдатынеудачи #retrosovietwave
#япишуэтовосне #писатьбольшенекому #солдатынеудачи #retrosovietwave
Непонятно, чем меня привлекают такие истории (я не был ни кем из героев), писать про такое я, наверное, не буду, а вот игру бы сделал непременно:
https://m.youtube.com/watch?v=HmfJqm9P7Ks
#vishot #dancetrance #зрижри
https://m.youtube.com/watch?v=HmfJqm9P7Ks
#vishot #dancetrance #зрижри
YouTube
AL044 - KAS:ST - VTOPIA (Official video)
Directed By Karol Herse
Listen to KAS:ST New Album A Magic World :
https://lnk.to/AMAGICWORLD
IG : https://www.instagram.com/kasst_live
FB : https://www.facebook.com/kasstparis
SC : https://soundcloud.com/kasstechno
TW : https://twitter.com/kasstlive…
Listen to KAS:ST New Album A Magic World :
https://lnk.to/AMAGICWORLD
IG : https://www.instagram.com/kasst_live
FB : https://www.facebook.com/kasstparis
SC : https://soundcloud.com/kasstechno
TW : https://twitter.com/kasstlive…
Второй снаряд
Куранты начали бой, коротко треснуло, по экрану поползли помехи.
Отец звякнул бутылкой по фужеру, посмотрел недоуменно — что с тобой? — он бешено гордился твердостью руки и монолитностью хвата, горлышко звякнуло еще раз, отец взрыкнул, сжал бутылку так крепко, что предплечье вздулось. И тут рука пошла вразнос, повалила фужеры, влепила бутылкой по салатнице, да так, что хрусталь брызнул во все стороны. Отец как змеелов вцепился в горлышко, пытался прижать его к столу. Шампанское хлестало холодной и удивительно резкой струей.
«Ой. — мимо табурета села мама, — Наташа, Коленька».
Она вцепилась в скатерть и потащила ее на себя, отец бил бутылкой об стол, никак не мог расколошматить. «Сука, — шипел отец, глаза его закатились, губы обсидела мерзкая бурая пена, — сууууууукааааа!» — я так не боялся с детского сада.
Наташка сидела, не шевелилась, вдруг поднял руки к глазам, протерла их, начала крутить перед собой пальцами. «Не вижу, — совершенно спокойно сказала она, — ничего не вижу». «Это оно», — как я не разревелся? Мне было тринадцать, что я понимал?
«Вторая Вспышка», — Наташа поднялась, опираясь на стол, зашарила рукой вокруг, сто раз в кино такое видел, слепые щупают воздух.
«А я? — в горле запершило от обиды, — Ужасно несправедливо, — чуть не завопил я, — опять все вам?! Вы будете летать и управлять солнцем, а я снова мимо?!»
«Придурок! — Наташка продолжала говорить, не повышая голоса, мама каталась по полу, царапала лицо и горло ногтями, отец швырнул бутылку об стену, она не разбилась, откатилась к балкону, отец смотрел, как лопается кожа на его руках. Как же я им завидовал! — Придурок, — повторила Наташка, — она трогала воздух в мою сторону, я понял, что она меня ищет, я придвинулся, подобрался, Наташка взяла меня за затылок, с силой подтянула к себе и стала рассказывать, как параграф по истории читала:
«Я видела, что должна сделать».
«Это Вспышка?»
«Да, — Наташка смотрела на меня, не спуская взгляда мраморных, абсолютно запаянных глаз, — я знаю, что должна испортить. Сломать».
«Что?» — шепотом спросил я.
«ГЭС. И ты мне поможешь».
#писатьбольшенекому #retrosovietwave
Куранты начали бой, коротко треснуло, по экрану поползли помехи.
Отец звякнул бутылкой по фужеру, посмотрел недоуменно — что с тобой? — он бешено гордился твердостью руки и монолитностью хвата, горлышко звякнуло еще раз, отец взрыкнул, сжал бутылку так крепко, что предплечье вздулось. И тут рука пошла вразнос, повалила фужеры, влепила бутылкой по салатнице, да так, что хрусталь брызнул во все стороны. Отец как змеелов вцепился в горлышко, пытался прижать его к столу. Шампанское хлестало холодной и удивительно резкой струей.
«Ой. — мимо табурета села мама, — Наташа, Коленька».
Она вцепилась в скатерть и потащила ее на себя, отец бил бутылкой об стол, никак не мог расколошматить. «Сука, — шипел отец, глаза его закатились, губы обсидела мерзкая бурая пена, — сууууууукааааа!» — я так не боялся с детского сада.
Наташка сидела, не шевелилась, вдруг поднял руки к глазам, протерла их, начала крутить перед собой пальцами. «Не вижу, — совершенно спокойно сказала она, — ничего не вижу». «Это оно», — как я не разревелся? Мне было тринадцать, что я понимал?
«Вторая Вспышка», — Наташа поднялась, опираясь на стол, зашарила рукой вокруг, сто раз в кино такое видел, слепые щупают воздух.
«А я? — в горле запершило от обиды, — Ужасно несправедливо, — чуть не завопил я, — опять все вам?! Вы будете летать и управлять солнцем, а я снова мимо?!»
«Придурок! — Наташка продолжала говорить, не повышая голоса, мама каталась по полу, царапала лицо и горло ногтями, отец швырнул бутылку об стену, она не разбилась, откатилась к балкону, отец смотрел, как лопается кожа на его руках. Как же я им завидовал! — Придурок, — повторила Наташка, — она трогала воздух в мою сторону, я понял, что она меня ищет, я придвинулся, подобрался, Наташка взяла меня за затылок, с силой подтянула к себе и стала рассказывать, как параграф по истории читала:
«Я видела, что должна сделать».
«Это Вспышка?»
«Да, — Наташка смотрела на меня, не спуская взгляда мраморных, абсолютно запаянных глаз, — я знаю, что должна испортить. Сломать».
«Что?» — шепотом спросил я.
«ГЭС. И ты мне поможешь».
#писатьбольшенекому #retrosovietwave
Оксимирон, что бы ни говорили, мощнейший. Вышел проект «Сохрани мою речь навсегда» (посвященный Мандельштаму), там немало интересного, но это просто женитьба колючей проволоки:
https://youtu.be/Re_o7H3bB4I
#justsound
https://youtu.be/Re_o7H3bB4I
#justsound
YouTube
Стихи о неизвестном солдате
Provided to YouTube by Непокой
Стихи о неизвестном солдате · Oxxxymiron
Сохрани мою речь навсегда
℗ Рома Либеров\Mosaic\Непокой
Released on: 2021-01-14
Composer: Danny Zuckerman
Lyricist: Осип Мандельштам
Arranger: Danny Zuckerman
Arranger: Мирон Фёдоров…
Стихи о неизвестном солдате · Oxxxymiron
Сохрани мою речь навсегда
℗ Рома Либеров\Mosaic\Непокой
Released on: 2021-01-14
Composer: Danny Zuckerman
Lyricist: Осип Мандельштам
Arranger: Danny Zuckerman
Arranger: Мирон Фёдоров…
Сегодня — все иначе, совсем другое.
Здесь и вовек стоять будет
Женщина приносит ребёнка в жертву.
Волна рокочет, отступает, не желает пачкать себя дыханием, подставляет камни.
Женщина ждет.
Женщина стоит на высокой скале.
Женщина ждет.
Наконец, она приходит. Черная, немая, безжалостная. Она несет свои десять футов стеной. За ней мрак. Женщина отпускает сверток, тот разворачивается в полете, и ребёнок, растопырив лапки, падает в самое чрево волны.
Она бежит, она сбегает, оставляя жертву на длинном языке песка. Камни тоже струсили.
Ребенок ползет. Инстинкт гонит его к берегу.
Женщина ждет.
Море, трусливое море, жмется поодаль, не решаясь выплеснуться на берег.
Ребенок ползет. Он издает громкие, бесстрашные звуки.
Женщина ждет.
Наконец, она приходит. Низкая, седая, шепелявая. Дряхлая волна едва накатывает на берег. За ней укор и витые кудри водорослей. Женщина разжимает кулак .
Старуха уносит ребенка на глубину. Клубится там. Проклинает.
Женщину заливают кипящей смолой.
Сосуд с нею ставят на центральной площади города.
В назидание! Казнь! Чудовище!
Она стоит, открыв рот, глаза ее закачены.
Лицо женщины избитой мукой.
На глыбе янтаря выбито: «Детоубийца».
Виноград, пшеница и оливки урождаются трижды в будущем году.
Ярмарка не знает воров и обвеса.
Зима наметает вокруг обелиска ведьмы высокие сугробы.
Город шумно празднует Богорождение.
Пьяница засыпает в сугробе у обелиска, мороз пожирает его пальцы и лицо, но наутро пьяница открывает глаза, как ни в чем ни бывало. Плюет ведьме в лицо, отирает свою опухшую харю и идет кутить дальше.
Город шумит, город празднует, в городе именины сотни новорожденных.
Чумой загнили города и дороги. Замотанные в тряпье кликуши бредут из города в город. Крысы текут вдоль дорог каплями смолы. Ворота в город открыты для всех, но чума обходит город стороной. Обелиск лежит на боку. Прознав о чуме, горожане повалили его, хотели вовсе спалит, но янтарь не дался огню.
Рыбаки возвращаются с долгого лова, сети их полны рыбы и крабов. Серые от усталости, бредут рыбаки домой, но какой бы крутой ни была их дорога, сколько бы сетей ни изорвали, ладоней ни смозолили, ритуал блюдут свято: от старого к малому подходят к ведру с дерьмом, зачерпывают полную горсть и размазывают по лицу той, что утопила дитя в море. Обелиск давно уже стоит за нужником у ворот. Выкрестили ему особое, поганое место.
Прямые как стрелы дороги летят во все стороны от города. Та, что к столице, вымощена плоским камнем, другие — выкатаны до блеска особыми телегами с широкими ободами. Звенит над городом стофутовая башня. К ней пристают цеппелины. Днем и ночью идет в городе торговля, днем и ночью исходит паром завод. Жители говорливы и румяны, пекут в городе лучший хлеб и льют лучшую сталь. Обелиск убран в заднюю часть складов, лицом он повернут к пустырю, в досках проверчены отверстия, чтобы любой мог плюнуть на ведьму, а то и помочиться на нее.
Поезд, разрывая гудками шелк степи, мчится по острой как бритва однорельсовой дороге. В вагоне-ресторане негромко звякают фужеры тонкого хрусталя. Юноша в жилете, прошитом серебром, угощает свою спутницу крабом, запеченным в зеленом сыре. «То рецепт моей матушки», — хвастает франт, беспрестанно щелкает крышкой часов и курит тонкие сигары. Спутница хохочет, зубы ее бесподобны, а талию можно обнять одной ладонью. Юноша упивается цветом глаз спутницы, ее губы манят обещанием поцелуев. Янтарные запонки франта исполнены из обломков какой-то городской диковины. Оскверненная святыня? Франту такое скучно. Они стоили две тысячи франков — вот что важно!
Женщины осадили здание магистрата.
«Префект отбыл с инспекцией на острова», — говорит помощник, глаз его дергается, префект заперся в кабинете, выставив перед дверью огромного полисмена. Женщины кричат, подводка на их глазах размазалась, женщины потрясают смятыми газетами. «Где она?! Где вы ее прячете?!» На первой полосе обелиск. Он изглодан, источен резцами и сверлами, от него откололи крупные куски. Женщина внутри все так же страдальчески морщит лоб, у нее открыт рот, это придает выражению лицу живость, но и делает его глупым.
Здесь и вовек стоять будет
Женщина приносит ребёнка в жертву.
Волна рокочет, отступает, не желает пачкать себя дыханием, подставляет камни.
Женщина ждет.
Женщина стоит на высокой скале.
Женщина ждет.
Наконец, она приходит. Черная, немая, безжалостная. Она несет свои десять футов стеной. За ней мрак. Женщина отпускает сверток, тот разворачивается в полете, и ребёнок, растопырив лапки, падает в самое чрево волны.
Она бежит, она сбегает, оставляя жертву на длинном языке песка. Камни тоже струсили.
Ребенок ползет. Инстинкт гонит его к берегу.
Женщина ждет.
Море, трусливое море, жмется поодаль, не решаясь выплеснуться на берег.
Ребенок ползет. Он издает громкие, бесстрашные звуки.
Женщина ждет.
Наконец, она приходит. Низкая, седая, шепелявая. Дряхлая волна едва накатывает на берег. За ней укор и витые кудри водорослей. Женщина разжимает кулак .
Старуха уносит ребенка на глубину. Клубится там. Проклинает.
Женщину заливают кипящей смолой.
Сосуд с нею ставят на центральной площади города.
В назидание! Казнь! Чудовище!
Она стоит, открыв рот, глаза ее закачены.
Лицо женщины избитой мукой.
На глыбе янтаря выбито: «Детоубийца».
Виноград, пшеница и оливки урождаются трижды в будущем году.
Ярмарка не знает воров и обвеса.
Зима наметает вокруг обелиска ведьмы высокие сугробы.
Город шумно празднует Богорождение.
Пьяница засыпает в сугробе у обелиска, мороз пожирает его пальцы и лицо, но наутро пьяница открывает глаза, как ни в чем ни бывало. Плюет ведьме в лицо, отирает свою опухшую харю и идет кутить дальше.
Город шумит, город празднует, в городе именины сотни новорожденных.
Чумой загнили города и дороги. Замотанные в тряпье кликуши бредут из города в город. Крысы текут вдоль дорог каплями смолы. Ворота в город открыты для всех, но чума обходит город стороной. Обелиск лежит на боку. Прознав о чуме, горожане повалили его, хотели вовсе спалит, но янтарь не дался огню.
Рыбаки возвращаются с долгого лова, сети их полны рыбы и крабов. Серые от усталости, бредут рыбаки домой, но какой бы крутой ни была их дорога, сколько бы сетей ни изорвали, ладоней ни смозолили, ритуал блюдут свято: от старого к малому подходят к ведру с дерьмом, зачерпывают полную горсть и размазывают по лицу той, что утопила дитя в море. Обелиск давно уже стоит за нужником у ворот. Выкрестили ему особое, поганое место.
Прямые как стрелы дороги летят во все стороны от города. Та, что к столице, вымощена плоским камнем, другие — выкатаны до блеска особыми телегами с широкими ободами. Звенит над городом стофутовая башня. К ней пристают цеппелины. Днем и ночью идет в городе торговля, днем и ночью исходит паром завод. Жители говорливы и румяны, пекут в городе лучший хлеб и льют лучшую сталь. Обелиск убран в заднюю часть складов, лицом он повернут к пустырю, в досках проверчены отверстия, чтобы любой мог плюнуть на ведьму, а то и помочиться на нее.
Поезд, разрывая гудками шелк степи, мчится по острой как бритва однорельсовой дороге. В вагоне-ресторане негромко звякают фужеры тонкого хрусталя. Юноша в жилете, прошитом серебром, угощает свою спутницу крабом, запеченным в зеленом сыре. «То рецепт моей матушки», — хвастает франт, беспрестанно щелкает крышкой часов и курит тонкие сигары. Спутница хохочет, зубы ее бесподобны, а талию можно обнять одной ладонью. Юноша упивается цветом глаз спутницы, ее губы манят обещанием поцелуев. Янтарные запонки франта исполнены из обломков какой-то городской диковины. Оскверненная святыня? Франту такое скучно. Они стоили две тысячи франков — вот что важно!
Женщины осадили здание магистрата.
«Префект отбыл с инспекцией на острова», — говорит помощник, глаз его дергается, префект заперся в кабинете, выставив перед дверью огромного полисмена. Женщины кричат, подводка на их глазах размазалась, женщины потрясают смятыми газетами. «Где она?! Где вы ее прячете?!» На первой полосе обелиск. Он изглодан, источен резцами и сверлами, от него откололи крупные куски. Женщина внутри все так же страдальчески морщит лоб, у нее открыт рот, это придает выражению лицу живость, но и делает его глупым.
Обелиск лежит в грязи. Он завален строительными лесами.
В городе проводят Всемирную Выставку. К ней открыли второй порт, смотровую площадку на Башне, пустили три новых линии подвесного трамвая. Город полон музыки и огней. Префект торжествует, бюджет разбух от туристических франков. Обелиск выставлен в музее под открытым небом. Музей поделен на две половины: белую — здесь играют скрипки, громоздятся пирамиды с шампанским, выставлены работы лучших маринистов города, рядом с ними работают тысячи заводных устройств, которыми так славны местные инженеры, и черную — здесь низко гудят трубы и жутко вторит им контрабас, вырыты траншеи, как напоминание о войне, что обошла город стороной, бродят тени в лохмотьях с крысиными головами — вестники чумы, что не нашли город. И обелиск. Слой янтаря на нем едва ли толщиной в кожу. Ведьма скрючилась, точно постарела. Из груди торчит труба. Ее врезал художник. Префект вручил ему премию года — инсталляция «Канализация сердца».
Пффффффрууууууу! — чудом не зацепив трубы и шпили города, проходит самолет врага. Он похож на шершня с черными крыльями и желтым брюшком. Бррррррррам! — взлетает земля за чертой города. Комья бьют по окнам окраинных домов, но не могут пробить стекла. Бррррррррам! — раз за разом промахиваются бомбометчики и стрелки. Мимо. Мимо. Мимо! Неустанно звенит колокол в центральном соборе, взывая к милости Богорожденного, и тот слышит, отводит беду стороной. «Заряяяяяжаааай! — вопит капрал, из ушей его торчат комья ваты. В каждый пушечный ствол солдаты засыпают щепоть янтарной пыли. — Пли!» Ведьма коленями стоит на земле. Ноги ей недавно отпилили.
«Не простим! — скандирует толпа. Ее накручивает паренек в светлом шарфе до земли. Его глаза, усиленные очками в квадратной оправе, такие носят инженеры или журналисты, но мальчишка — историк. — Не простим!» У префекта восемь полисменов, в городе так редко происходит что-то дурное, что все восемь сейчас крепко растеряны. Они стоят цепью перед зданием запасников музея. «Мы — цивилизованные люди! Да — история! Но не так же! Не на костях! Мы должны уничтожить символ детоубийства! — кричит парнишка, его румянец — маки на снегу. — Уничтожить! Захоронить!» Толпа прорывается в музей, мальчишка ведет их по коридорам и лестницам. В подвале, в дальнем темном углу лежит тело, укрытое пыльной парусиной. Ведьма похожа на дерево, обугленное пожаром. Толпа молчит. У паренька выступает пот на лбу.
Пожилой мужчина втыкает лопату в землю.
Он часто останавливается, утирает пот обшлагом теплого пальто. Закуривает, стараясь не стряхивать пепел на могилу. Вновь берется за лопату. Суставы его хрустят. Мужчина копает медленно, тщательно сбивает налипшую глину со штыка. Наконец лопата утыкается в сверток.
Ее похоронили прямо в парусине.
Мужчина кряхтит, волоком вытаскивая тело из могилы.
Разворачивает ткань, долго смотрит на измученное, поломанное тело.
Прикуривает сигарету и вставляет трупу в рот.
Ждет.
Женщина делает глубокую затяжку и садится.
С тоской смотрит на обрубки ниже колена.
Мужчина пожимает плечами.
«Ну что, — говорит он, — один — один? Может, попробуем без смертей и воскрешений?»
#япишуэтовосне #писатьбольшенекому #madeviltales
В городе проводят Всемирную Выставку. К ней открыли второй порт, смотровую площадку на Башне, пустили три новых линии подвесного трамвая. Город полон музыки и огней. Префект торжествует, бюджет разбух от туристических франков. Обелиск выставлен в музее под открытым небом. Музей поделен на две половины: белую — здесь играют скрипки, громоздятся пирамиды с шампанским, выставлены работы лучших маринистов города, рядом с ними работают тысячи заводных устройств, которыми так славны местные инженеры, и черную — здесь низко гудят трубы и жутко вторит им контрабас, вырыты траншеи, как напоминание о войне, что обошла город стороной, бродят тени в лохмотьях с крысиными головами — вестники чумы, что не нашли город. И обелиск. Слой янтаря на нем едва ли толщиной в кожу. Ведьма скрючилась, точно постарела. Из груди торчит труба. Ее врезал художник. Префект вручил ему премию года — инсталляция «Канализация сердца».
Пффффффрууууууу! — чудом не зацепив трубы и шпили города, проходит самолет врага. Он похож на шершня с черными крыльями и желтым брюшком. Бррррррррам! — взлетает земля за чертой города. Комья бьют по окнам окраинных домов, но не могут пробить стекла. Бррррррррам! — раз за разом промахиваются бомбометчики и стрелки. Мимо. Мимо. Мимо! Неустанно звенит колокол в центральном соборе, взывая к милости Богорожденного, и тот слышит, отводит беду стороной. «Заряяяяяжаааай! — вопит капрал, из ушей его торчат комья ваты. В каждый пушечный ствол солдаты засыпают щепоть янтарной пыли. — Пли!» Ведьма коленями стоит на земле. Ноги ей недавно отпилили.
«Не простим! — скандирует толпа. Ее накручивает паренек в светлом шарфе до земли. Его глаза, усиленные очками в квадратной оправе, такие носят инженеры или журналисты, но мальчишка — историк. — Не простим!» У префекта восемь полисменов, в городе так редко происходит что-то дурное, что все восемь сейчас крепко растеряны. Они стоят цепью перед зданием запасников музея. «Мы — цивилизованные люди! Да — история! Но не так же! Не на костях! Мы должны уничтожить символ детоубийства! — кричит парнишка, его румянец — маки на снегу. — Уничтожить! Захоронить!» Толпа прорывается в музей, мальчишка ведет их по коридорам и лестницам. В подвале, в дальнем темном углу лежит тело, укрытое пыльной парусиной. Ведьма похожа на дерево, обугленное пожаром. Толпа молчит. У паренька выступает пот на лбу.
Пожилой мужчина втыкает лопату в землю.
Он часто останавливается, утирает пот обшлагом теплого пальто. Закуривает, стараясь не стряхивать пепел на могилу. Вновь берется за лопату. Суставы его хрустят. Мужчина копает медленно, тщательно сбивает налипшую глину со штыка. Наконец лопата утыкается в сверток.
Ее похоронили прямо в парусине.
Мужчина кряхтит, волоком вытаскивая тело из могилы.
Разворачивает ткань, долго смотрит на измученное, поломанное тело.
Прикуривает сигарету и вставляет трупу в рот.
Ждет.
Женщина делает глубокую затяжку и садится.
С тоской смотрит на обрубки ниже колена.
Мужчина пожимает плечами.
«Ну что, — говорит он, — один — один? Может, попробуем без смертей и воскрешений?»
#япишуэтовосне #писатьбольшенекому #madeviltales
«Сестры» — протеже великого Скриптонита (про себя я зову его Святым Духом в Троице рурэпа, где Отец — Окси, а Сын — Хаски). Все у «Сестер» круто, делают отличную поп-музыку, но этот конкретно клип заворожил меня своей эстетикой (где, как снято, как оттанцовано) и даже пара твистов в нем есть:
https://m.youtube.com/watch?v=5lAeMHfiHgc
#vishot #зрижри
https://m.youtube.com/watch?v=5lAeMHfiHgc
#vishot #зрижри
YouTube
Сёстры - Никаких стен
Премьера клипа!
Сёстры – Никаких стен
Listen on
Apple Music: https://apple.co/3oAFs0V
Spotify: https://spoti.fi/3mQeAsZ
BOOM: https://vk.cc/aBcLJu
Follow Sestry:
https://vk.com/sistersowl
Follow Musica36:
https://vk.com/musica36
https://news.1rj.ru/str/musica36…
Сёстры – Никаких стен
Listen on
Apple Music: https://apple.co/3oAFs0V
Spotify: https://spoti.fi/3mQeAsZ
BOOM: https://vk.cc/aBcLJu
Follow Sestry:
https://vk.com/sistersowl
Follow Musica36:
https://vk.com/musica36
https://news.1rj.ru/str/musica36…
«Чего бы ты сильней напугался: излечимой, но стыдной болезни или в морду получить на улице, в кровищу так, с оттягом, без вариантов отбиться?»
«Дурацкий вопрос какой-то. А почему только два варианта?»
«Реализм, вернее, высокая реалистичность».
«Это ты книгу так свою продумываешь?»
«Я вот думаю, как интеллигенты переживали сифилис?»
«Выли, наверное, от беззубости».
«Нос же».
«Да не физически. Просто страшно и надо к врачу идти».
«Так и помирали?»
«Как пить дать».
«Вот эти ваши идиомы: пить дать, кому дать? Воды принести?»
«Сифилис на поздних стадиях был неизлечим».
«А морду могут разбить так, что лицевые кости сместятся. И потом, разве это хорошие темы для смоллтока?»
«Предлагай».
«Видел кино с Ди Каприо, где тот изображал духа?»
«Кого?»
«Духа предков».
«Это какое-то скрытое кино?»
«Ну».
«Не видел».
«А что знаешь про скрытое кино?»
«Что вы называете его пыльным».
«Однако. Тебе кто-то его показывал?»
«Только отрывки, скрины, кусок дубляжа».
Это было один раз, вот щас, с другой, да, ты уехала, а она прикатила, очень тонкая, лучше тебя? — глупо вас сравнивать, но я ходил на психотерапию, и он, ну, терапевт, велел фантазировать на тебя, поэтому, когда я пошел с нею, я пробовал, все время, честно слово, я натягивал твой образ на ее вытянутый — ноги метра по полтора, клянусь! — силуэт, но ты не садилась поверх, расползалась в труху, я вел ее домой, в подъезде не выдержал, ее зад так упруго и высоко колыхался, что я прильнул и сделал урд, тик-так, ответило ее сердце, мы вошли в резонанс, но не с ней, а с облезлым подъездом чертовой хрущевки, я стоял, прижавшись щекой к ее остановившейся ягодице, невероятное чувство единения мяса с мясом, куда большее, чем обычно, какой секс? — в сексе единоличие чувств узурпировано и проклято, а здесь — тьфу, тьфу, я смог очистить рукой рот от слов, оторвать голову, посмотреть независимым как наблюдатель на выборах взглядом, а потом даже смешать во рту слова и буквы, чтобы мешанина првчых совл раскрешпан мо мос, я должен взять из одиннадцати классов все самое ценное, мы зашли в квартиру, она немедленно обхватила мою ладонь бедрами, и я скорее услышал, чем что-то иное, как с нею началась агитация, усиленное вовлечение, я подался вперед, я поддался на взлет, и мы взмыли над полом, едва-едва, но тест Эйнштейна-Котку, который расценивает левитацию, как основание для остановки отношений и преследований, если между полом и обувью летуна проходит хотя бы ладонь, мы бы прошли.
#япишуэтовосне #писатьбольшенекому #какэтосвязано
«Дурацкий вопрос какой-то. А почему только два варианта?»
«Реализм, вернее, высокая реалистичность».
«Это ты книгу так свою продумываешь?»
«Я вот думаю, как интеллигенты переживали сифилис?»
«Выли, наверное, от беззубости».
«Нос же».
«Да не физически. Просто страшно и надо к врачу идти».
«Так и помирали?»
«Как пить дать».
«Вот эти ваши идиомы: пить дать, кому дать? Воды принести?»
«Сифилис на поздних стадиях был неизлечим».
«А морду могут разбить так, что лицевые кости сместятся. И потом, разве это хорошие темы для смоллтока?»
«Предлагай».
«Видел кино с Ди Каприо, где тот изображал духа?»
«Кого?»
«Духа предков».
«Это какое-то скрытое кино?»
«Ну».
«Не видел».
«А что знаешь про скрытое кино?»
«Что вы называете его пыльным».
«Однако. Тебе кто-то его показывал?»
«Только отрывки, скрины, кусок дубляжа».
Это было один раз, вот щас, с другой, да, ты уехала, а она прикатила, очень тонкая, лучше тебя? — глупо вас сравнивать, но я ходил на психотерапию, и он, ну, терапевт, велел фантазировать на тебя, поэтому, когда я пошел с нею, я пробовал, все время, честно слово, я натягивал твой образ на ее вытянутый — ноги метра по полтора, клянусь! — силуэт, но ты не садилась поверх, расползалась в труху, я вел ее домой, в подъезде не выдержал, ее зад так упруго и высоко колыхался, что я прильнул и сделал урд, тик-так, ответило ее сердце, мы вошли в резонанс, но не с ней, а с облезлым подъездом чертовой хрущевки, я стоял, прижавшись щекой к ее остановившейся ягодице, невероятное чувство единения мяса с мясом, куда большее, чем обычно, какой секс? — в сексе единоличие чувств узурпировано и проклято, а здесь — тьфу, тьфу, я смог очистить рукой рот от слов, оторвать голову, посмотреть независимым как наблюдатель на выборах взглядом, а потом даже смешать во рту слова и буквы, чтобы мешанина првчых совл раскрешпан мо мос, я должен взять из одиннадцати классов все самое ценное, мы зашли в квартиру, она немедленно обхватила мою ладонь бедрами, и я скорее услышал, чем что-то иное, как с нею началась агитация, усиленное вовлечение, я подался вперед, я поддался на взлет, и мы взмыли над полом, едва-едва, но тест Эйнштейна-Котку, который расценивает левитацию, как основание для остановки отношений и преследований, если между полом и обувью летуна проходит хотя бы ладонь, мы бы прошли.
#япишуэтовосне #писатьбольшенекому #какэтосвязано
В лучшем фильме про любовь и принятие ever — «Принцесса и воин» Том Тыквера есть песня Fly with me. В ней очень простыми словами декодирована вся история/идея (помню, меня когда-то это потрясло, вот так, просто?), но даже без фильма песня пробивает меня навылет.
https://m.youtube.com/watch?v=o0plLy7EfSM
#justsound
https://m.youtube.com/watch?v=o0plLy7EfSM
#justsound
YouTube
Fly with me
From "The Princess and the Warrior" OST #camarilla #olivia
Lyrics:
You say you're my hero
You say you're my hope
You say I'm your princess
Your empress, your dope
I say I am worried
I say you might lie
And if you don't trust me
There's no where…
Lyrics:
You say you're my hero
You say you're my hope
You say I'm your princess
Your empress, your dope
I say I am worried
I say you might lie
And if you don't trust me
There's no where…
Прожига
«Сошедши со своих челноков, укрепив позиции и выслав дозоры, гвардейцы пустили в баллоны с дыхательной смесью флюид-шампанское. Между квадратами их порядков ходил штабс-капеллан в белоснежном облачении, красные буквы стерлись на его гермошлеме, лицо было отлито из лучшей бронзы и пылало благородством и рвением.
«Штурмовики! — зычно призвал к вниманию штабс-капеллан, — Эта новая земля не останется без присмотра, ныне над нею взошло солнце Истины. Начинайте прожигу!»
Гвардейцы принялись вываливать из вакуум рюкзаков кипы бумаги.
Вспыхнули сотни магниевых факелов, зашипели, корчась страницы. Тонкими, яростными жгутами восстало пламя, оно поднималось выше и выше, оно терзало самое атмосферу, раздирая чужое фиолетовое небо рукотворными смерчами. Воздух выл и стонал.
На этот стон из-за холмов явились они. Хозяева местных земель».
- Классно, — сказал Тимоха, занимая паузу. Толяс молчал, и Тимоха продолжил, — Ну, кто они? Чего молчишь?
Толяс повернул к нему лицо, не плавно, а какими-то рывками, точно в шее работал зубчатый механизм, и шестеренки крутили голову.
- Про-жи-гу, — заводным голосом повторил Толяс. Тимоха подскочил и бросился вон из комнаты, в коридоре поскользнулся на круглом коврике, плетеном из лоскутов, и с грохотом влетел в трюмо, с него на Тимоху посыпались деревянные бочонки от лото с красными цифрами, катушки с нитками, шахматные фигуры, пузырьки, один разлетелся об пол, и коридор заволокло резкой аптечной вонью. Тимоха подскочил, и тут же рухнул как подкошенный — не держала правая нога.
- Про, — сказал дальний конец коридора, — жи-гу!
Там стояла баба Нина, держалась за стену, шаркала елва-едва, сдвигаясь за раз на пару сантиметров. Но шла! Сама!
Тимоха завыл, слыша, как лопаются пузырьки в венах, кровь хлынула из носа. Сломанная в ноге кость щелкнула сама собой, точно проверяла — точно хрусть! Тимоха заорал от боли, но еще сильнее — от страха. Сколько помнил Толяса, а они вместе с яслей, одиннадцать лет, лежала баба Нина сморщенной куклой в цветастом платке в крохотном, отгороженном от кухни двумя поддонами, закутке. И не шевелилась. Даже не моргала.
- Начинайте, — прошагал, высоко поднимая ноги, чеканя шаг, оттягивая носок в дырявом носке, батя Толяса — дядя Гоша. Он домаршировал до зала, строго развернулся через плечо, исчез в дверном проеме. Боль жевала Тимохину ногу, кровь ломала жилу на шее. И было жутко, аж челюсть сводило. Пока из комнаты не показался Толяс. Ужас вышиб Тимохе мозги, он вскрикнул и пополз прочь, видя одну только входную дверь. Ручку. Дотянуться! Дверь. Подъезд. Тимоха уставился на цепочку, на которую невесть кто закрыл дверь изнутри. Как высоко!
- День же, — рыдал Тимоха. — День!
- Про-жи, — Толяс полз по коридору, жужжа, жужжали зубы, по-особому пережевывая воздух. Толяс по очереди переставлял руки, тянул ставшее бессильным тело. Ноги струились следом, оставляя жидкий жирный след. — Гу!
Тимоха привстал на колене, вцепился в дверную ручку, повис на ней, заклиная туземных богов — африканская маска, что привез дядя Коля-вертолетчик — Тимоха вспомнил, какие у него были глаза, в мелкую точечку, дядя Коля застывал посреди фразы, иногда с рюмкой навесу, иногда с наколотым груздем, точки в глазах будто вспыхивали, сообщали ему внутренний приказ, и дядя Коля отмирал — африканская маска повисела над Тимохой, раскачиваясь, и вдруг грохнулась об пол. Тимоха тоже упал. Но Толяс полз мимо. Его целью был отрывной календарь. Маской его сбросило на пол. Календарь лежал на полу пухлым кубиком бумаги, ерошил страницы.
- Толь, — попробовал Тимоха, поджилки, он никогда не знал, где это, а оказалось — везде, поджилки тряслись и сдавались, — Толиии-ик!
Толяс вывернул карманы, услышал коробок спичек, тот вибрировал, точно в нем работал электрический моторчик, чиркнул спичкой, пламя ударило как газовый факел. У Толяса вспыхнула челка. Календарь завыл, опаленная птица, он крутился на полу, подбирая в спирали обугленные ломкие дни. Толяс выл ему в тон, стоял на коленях и бурил потолок криком. Затем поднялся и исчез в зале.
Тимоха видел, как, корчась, догорает календарь. Пламя сжигало его без остатка.
«Сошедши со своих челноков, укрепив позиции и выслав дозоры, гвардейцы пустили в баллоны с дыхательной смесью флюид-шампанское. Между квадратами их порядков ходил штабс-капеллан в белоснежном облачении, красные буквы стерлись на его гермошлеме, лицо было отлито из лучшей бронзы и пылало благородством и рвением.
«Штурмовики! — зычно призвал к вниманию штабс-капеллан, — Эта новая земля не останется без присмотра, ныне над нею взошло солнце Истины. Начинайте прожигу!»
Гвардейцы принялись вываливать из вакуум рюкзаков кипы бумаги.
Вспыхнули сотни магниевых факелов, зашипели, корчась страницы. Тонкими, яростными жгутами восстало пламя, оно поднималось выше и выше, оно терзало самое атмосферу, раздирая чужое фиолетовое небо рукотворными смерчами. Воздух выл и стонал.
На этот стон из-за холмов явились они. Хозяева местных земель».
- Классно, — сказал Тимоха, занимая паузу. Толяс молчал, и Тимоха продолжил, — Ну, кто они? Чего молчишь?
Толяс повернул к нему лицо, не плавно, а какими-то рывками, точно в шее работал зубчатый механизм, и шестеренки крутили голову.
- Про-жи-гу, — заводным голосом повторил Толяс. Тимоха подскочил и бросился вон из комнаты, в коридоре поскользнулся на круглом коврике, плетеном из лоскутов, и с грохотом влетел в трюмо, с него на Тимоху посыпались деревянные бочонки от лото с красными цифрами, катушки с нитками, шахматные фигуры, пузырьки, один разлетелся об пол, и коридор заволокло резкой аптечной вонью. Тимоха подскочил, и тут же рухнул как подкошенный — не держала правая нога.
- Про, — сказал дальний конец коридора, — жи-гу!
Там стояла баба Нина, держалась за стену, шаркала елва-едва, сдвигаясь за раз на пару сантиметров. Но шла! Сама!
Тимоха завыл, слыша, как лопаются пузырьки в венах, кровь хлынула из носа. Сломанная в ноге кость щелкнула сама собой, точно проверяла — точно хрусть! Тимоха заорал от боли, но еще сильнее — от страха. Сколько помнил Толяса, а они вместе с яслей, одиннадцать лет, лежала баба Нина сморщенной куклой в цветастом платке в крохотном, отгороженном от кухни двумя поддонами, закутке. И не шевелилась. Даже не моргала.
- Начинайте, — прошагал, высоко поднимая ноги, чеканя шаг, оттягивая носок в дырявом носке, батя Толяса — дядя Гоша. Он домаршировал до зала, строго развернулся через плечо, исчез в дверном проеме. Боль жевала Тимохину ногу, кровь ломала жилу на шее. И было жутко, аж челюсть сводило. Пока из комнаты не показался Толяс. Ужас вышиб Тимохе мозги, он вскрикнул и пополз прочь, видя одну только входную дверь. Ручку. Дотянуться! Дверь. Подъезд. Тимоха уставился на цепочку, на которую невесть кто закрыл дверь изнутри. Как высоко!
- День же, — рыдал Тимоха. — День!
- Про-жи, — Толяс полз по коридору, жужжа, жужжали зубы, по-особому пережевывая воздух. Толяс по очереди переставлял руки, тянул ставшее бессильным тело. Ноги струились следом, оставляя жидкий жирный след. — Гу!
Тимоха привстал на колене, вцепился в дверную ручку, повис на ней, заклиная туземных богов — африканская маска, что привез дядя Коля-вертолетчик — Тимоха вспомнил, какие у него были глаза, в мелкую точечку, дядя Коля застывал посреди фразы, иногда с рюмкой навесу, иногда с наколотым груздем, точки в глазах будто вспыхивали, сообщали ему внутренний приказ, и дядя Коля отмирал — африканская маска повисела над Тимохой, раскачиваясь, и вдруг грохнулась об пол. Тимоха тоже упал. Но Толяс полз мимо. Его целью был отрывной календарь. Маской его сбросило на пол. Календарь лежал на полу пухлым кубиком бумаги, ерошил страницы.
- Толь, — попробовал Тимоха, поджилки, он никогда не знал, где это, а оказалось — везде, поджилки тряслись и сдавались, — Толиии-ик!
Толяс вывернул карманы, услышал коробок спичек, тот вибрировал, точно в нем работал электрический моторчик, чиркнул спичкой, пламя ударило как газовый факел. У Толяса вспыхнула челка. Календарь завыл, опаленная птица, он крутился на полу, подбирая в спирали обугленные ломкие дни. Толяс выл ему в тон, стоял на коленях и бурил потолок криком. Затем поднялся и исчез в зале.
Тимоха видел, как, корчась, догорает календарь. Пламя сжигало его без остатка.