Страхи мужика – Telegram
Страхи мужика
1.97K subscribers
1.61K photos
75 videos
1 file
920 links
Юрген Некрасов. Здесь будут терять и находить буквы. Былое и фантастическое, лоскуты романа и честные рассказы. Всякое, что со мной случалось и мерещилось.
Изволите написать взад:
@Buhrun
Download Telegram
Уговор

Среди правил бабы Нины есть всего три исключения, можно нарушать любые: приходить после полуночи, не мыть галоши, приводить тень, расплетать косы, рассыпать соль, но строго-настрого заказано: петь носом, писать букву Б и вспоминать про Наташку. Нет такого имени, нет такой буквы, нет таких звуков.

Баба Нина встает после одиннадцати, в кухне разгром, шторы провисли, будто паруса в штиль, висят неопрятными пузырями, баба Нина заходит в их логово, бродит меж штор, купает лицо в пыльном тюле, шипит на заплутавший ветер, тянет руку, всегда на ощупь, в поддавки не играет, находит стакан с ледяным молоком — чтоб зубы сводило, чтоб пить не могла без муки, без мычания — и потом уже отпускает баба Нина ноги, как есть садится на пол. Отпускает морок. И оказывается в крохотной своей кухне, в карликовой своей хрущевке. Мнет подол шторы, не запутаться в такой, не уйти в странствия меж рыболовных сетей, не щупать рукой отсветы жаркого морского солнца, не звать рыб, шлепая особым напевом по водной глади.

Баба Нина смотрит на отрывной календарь. Даже с пола она видит мельчайшие буквы, читает между строк. Календарь велит ей запечь селедку в олове. Баба Нина морщится. Соседи будут молотить в дверь, грозить участковым и прочими карами. Баба Нина ежится. Магазинная селедка в наплавленном из солдатиков олове. Ну и мерзость. Вонь, тошнота, безумие. Баба Нина слушает внутренний камертон, тот звучит хрипло, это усталость, не фальшь. Сегодня ее не заберут. Баба Нина боится попасть в дурдом. Кто будет вместо нее говорить с зеркалами? Кто расчешет бороду небу? Кто позовет пеликаньего царя на разговор?

Баба Нина ползет в сторону зала, ползет на заду, ползет назло всем препятствиям. Баба Нина сосредоточенно пыхтит, полз нелегко ей дается. Она цепляется за дверную ручку, опирается на левое колено, поднимается. В глазах темно. В глазах зима. Из хрупкого, миллионы тонн раскрошенного в пыль, стекла торчат обугленные стволы пушек.
«Найденкова! — орет незнакомый-знакомый Нине лейтенант, лицо его одним боком обуглено, другим — народный артист Зяков, — Найденкова, бинты!»
Нина видит свои руки, тоже черные на фоне бесконечного снега, удивительно сильные руки. Как они бинтуют лейтенанта, затыкая ему рот, успокаивая, укладывая на носилки, как эти руки тащат из снега, из мешанины сучьев, пушек, поваленных телеграфных столбов еще тела, хрупкие фарфоровые тела, руки срезают с них каменные гимнастерки, Нина поет, Нина повторяет один и тот же напев, Нина выводит рулады, Нина тянет его носом, потому что рот занят, рот откусывает нитку, рот утешает, рот велит заткнуться и слушать, рот рот рот. Нина не успевает ужаснуться, как вдруг вокруг уже опять темно, полог задернут, над головой огненный нимб — это лампа, ничего страшного, не бойся, но руки идут по линованной бумаге, руки беспощадны, остановись, нет! — руки несут окончательный, бесповоротный вердикт, нажим, левый наклон, неопрятная, обрюзгшая Б: уБит, уБит, уБит! И десятки имен ползут перед ней вереницей, хороня на бумаге смешливых мальчишек, которых она вынулась из-под бесчеловечного снега, выносила, но не вынесла.

Нина не выдерживает и, вцепившись в себя руками, выдирая из теплого свитера куски шерсти, начинает кричать: «Наташа! Наташа!» — и с облегчением, это сдача, позор, но так легко кричать, видя, что глупости, вот же она — в коляске, вот же ей — восемьдесят шесть, вот же — память ни к черту, сейчас отдохнет, сейчас отдохнет. И тут из спальни прибегает Наташка, от халата пахнет дымом — это скрут, сейчас-сейчас!
«Мама, — всплескивает руками Наташка, гремит металлом и стеклом, по-птичьи оглядываясь на бабу Нину, — как же вы из кровати? Ну что же это? А в кресло? Оно же высокое? Почему не позвали? А ну, упали бы?!»

Дрожащим шприцевым жалом Наташка набирает скрут, он желтый как виски, от него прояснятся до прозрачности виски, от него пройдет усталость, ноги, Боже мой, я побегу, ах! — игла находит вену, и Нина обнимает штору, прячет в ней лицо. Это прибой, шурх-шурх.
Это рокот мотора. Гидроплан.
Это Андрюшка прилетел за ней.
Ненадолго.
Баба Нина хочет спеть ему носом, но поспешно затыкает ноздри.
Непонятно, чем меня привлекают такие истории (я не был ни кем из героев), писать про такое я, наверное, не буду, а вот игру бы сделал непременно:

https://m.youtube.com/watch?v=HmfJqm9P7Ks

#vishot #dancetrance #зрижри
Второй снаряд

Куранты начали бой, коротко треснуло, по экрану поползли помехи.
Отец звякнул бутылкой по фужеру, посмотрел недоуменно — что с тобой? — он бешено гордился твердостью руки и монолитностью хвата, горлышко звякнуло еще раз, отец взрыкнул, сжал бутылку так крепко, что предплечье вздулось. И тут рука пошла вразнос, повалила фужеры, влепила бутылкой по салатнице, да так, что хрусталь брызнул во все стороны. Отец как змеелов вцепился в горлышко, пытался прижать его к столу. Шампанское хлестало холодной и удивительно резкой струей.
«Ой. — мимо табурета села мама, — Наташа, Коленька».
Она вцепилась в скатерть и потащила ее на себя, отец бил бутылкой об стол, никак не мог расколошматить. «Сука, — шипел отец, глаза его закатились, губы обсидела мерзкая бурая пена, — сууууууукааааа!» — я так не боялся с детского сада.
Наташка сидела, не шевелилась, вдруг поднял руки к глазам, протерла их, начала крутить перед собой пальцами. «Не вижу, — совершенно спокойно сказала она, — ничего не вижу». «Это оно», — как я не разревелся? Мне было тринадцать, что я понимал?
«Вторая Вспышка», — Наташа поднялась, опираясь на стол, зашарила рукой вокруг, сто раз в кино такое видел, слепые щупают воздух.
«А я? — в горле запершило от обиды, — Ужасно несправедливо, — чуть не завопил я, — опять все вам?! Вы будете летать и управлять солнцем, а я снова мимо?!»
«Придурок! — Наташка продолжала говорить, не повышая голоса, мама каталась по полу, царапала лицо и горло ногтями, отец швырнул бутылку об стену, она не разбилась, откатилась к балкону, отец смотрел, как лопается кожа на его руках. Как же я им завидовал! — Придурок, — повторила Наташка, — она трогала воздух в мою сторону, я понял, что она меня ищет, я придвинулся, подобрался, Наташка взяла меня за затылок, с силой подтянула к себе и стала рассказывать, как параграф по истории читала:
«Я видела, что должна сделать».
«Это Вспышка?»
«Да, — Наташка смотрела на меня, не спуская взгляда мраморных, абсолютно запаянных глаз, — я знаю, что должна испортить. Сломать».
«Что?» — шепотом спросил я.
«ГЭС. И ты мне поможешь».

#писатьбольшенекому #retrosovietwave
Оксимирон, что бы ни говорили, мощнейший. Вышел проект «Сохрани мою речь навсегда» (посвященный Мандельштаму), там немало интересного, но это просто женитьба колючей проволоки:

https://youtu.be/Re_o7H3bB4I

#justsound
Сегодня — все иначе, совсем другое.

Здесь и вовек стоять будет

Женщина приносит ребёнка в жертву.
Волна рокочет, отступает, не желает пачкать себя дыханием, подставляет камни.
Женщина ждет.
Женщина стоит на высокой скале.
Женщина ждет.
Наконец, она приходит. Черная, немая, безжалостная. Она несет свои десять футов стеной. За ней мрак. Женщина отпускает сверток, тот разворачивается в полете, и ребёнок, растопырив лапки, падает в самое чрево волны.
Она бежит, она сбегает, оставляя жертву на длинном языке песка. Камни тоже струсили.
Ребенок ползет. Инстинкт гонит его к берегу.
Женщина ждет.
Море, трусливое море, жмется поодаль, не решаясь выплеснуться на берег.
Ребенок ползет. Он издает громкие, бесстрашные звуки.
Женщина ждет.
Наконец, она приходит. Низкая, седая, шепелявая. Дряхлая волна едва накатывает на берег. За ней укор и витые кудри водорослей. Женщина разжимает кулак .
Старуха уносит ребенка на глубину. Клубится там. Проклинает.

Женщину заливают кипящей смолой.
Сосуд с нею ставят на центральной площади города.
В назидание! Казнь! Чудовище!
Она стоит, открыв рот, глаза ее закачены.
Лицо женщины избитой мукой.
На глыбе янтаря выбито: «Детоубийца».
Виноград, пшеница и оливки урождаются трижды в будущем году.
Ярмарка не знает воров и обвеса.

Зима наметает вокруг обелиска ведьмы высокие сугробы.
Город шумно празднует Богорождение.
Пьяница засыпает в сугробе у обелиска, мороз пожирает его пальцы и лицо, но наутро пьяница открывает глаза, как ни в чем ни бывало. Плюет ведьме в лицо, отирает свою опухшую харю и идет кутить дальше.
Город шумит, город празднует, в городе именины сотни новорожденных.

Чумой загнили города и дороги. Замотанные в тряпье кликуши бредут из города в город. Крысы текут вдоль дорог каплями смолы. Ворота в город открыты для всех, но чума обходит город стороной. Обелиск лежит на боку. Прознав о чуме, горожане повалили его, хотели вовсе спалит, но янтарь не дался огню.

Рыбаки возвращаются с долгого лова, сети их полны рыбы и крабов. Серые от усталости, бредут рыбаки домой, но какой бы крутой ни была их дорога, сколько бы сетей ни изорвали, ладоней ни смозолили, ритуал блюдут свято: от старого к малому подходят к ведру с дерьмом, зачерпывают полную горсть и размазывают по лицу той, что утопила дитя в море. Обелиск давно уже стоит за нужником у ворот. Выкрестили ему особое, поганое место.

Прямые как стрелы дороги летят во все стороны от города. Та, что к столице, вымощена плоским камнем, другие — выкатаны до блеска особыми телегами с широкими ободами. Звенит над городом стофутовая башня. К ней пристают цеппелины. Днем и ночью идет в городе торговля, днем и ночью исходит паром завод. Жители говорливы и румяны, пекут в городе лучший хлеб и льют лучшую сталь. Обелиск убран в заднюю часть складов, лицом он повернут к пустырю, в досках проверчены отверстия, чтобы любой мог плюнуть на ведьму, а то и помочиться на нее.

Поезд, разрывая гудками шелк степи, мчится по острой как бритва однорельсовой дороге. В вагоне-ресторане негромко звякают фужеры тонкого хрусталя. Юноша в жилете, прошитом серебром, угощает свою спутницу крабом, запеченным в зеленом сыре. «То рецепт моей матушки», — хвастает франт, беспрестанно щелкает крышкой часов и курит тонкие сигары. Спутница хохочет, зубы ее бесподобны, а талию можно обнять одной ладонью. Юноша упивается цветом глаз спутницы, ее губы манят обещанием поцелуев. Янтарные запонки франта исполнены из обломков какой-то городской диковины. Оскверненная святыня? Франту такое скучно. Они стоили две тысячи франков — вот что важно!

Женщины осадили здание магистрата.
«Префект отбыл с инспекцией на острова», — говорит помощник, глаз его дергается, префект заперся в кабинете, выставив перед дверью огромного полисмена. Женщины кричат, подводка на их глазах размазалась, женщины потрясают смятыми газетами. «Где она?! Где вы ее прячете?!» На первой полосе обелиск. Он изглодан, источен резцами и сверлами, от него откололи крупные куски. Женщина внутри все так же страдальчески морщит лоб, у нее открыт рот, это придает выражению лицу живость, но и делает его глупым.
Обелиск лежит в грязи. Он завален строительными лесами.

В городе проводят Всемирную Выставку. К ней открыли второй порт, смотровую площадку на Башне, пустили три новых линии подвесного трамвая. Город полон музыки и огней. Префект торжествует, бюджет разбух от туристических франков. Обелиск выставлен в музее под открытым небом. Музей поделен на две половины: белую — здесь играют скрипки, громоздятся пирамиды с шампанским, выставлены работы лучших маринистов города, рядом с ними работают тысячи заводных устройств, которыми так славны местные инженеры, и черную — здесь низко гудят трубы и жутко вторит им контрабас, вырыты траншеи, как напоминание о войне, что обошла город стороной, бродят тени в лохмотьях с крысиными головами — вестники чумы, что не нашли город. И обелиск. Слой янтаря на нем едва ли толщиной в кожу. Ведьма скрючилась, точно постарела. Из груди торчит труба. Ее врезал художник. Префект вручил ему премию года — инсталляция «Канализация сердца».

Пффффффрууууууу! — чудом не зацепив трубы и шпили города, проходит самолет врага. Он похож на шершня с черными крыльями и желтым брюшком. Бррррррррам! — взлетает земля за чертой города. Комья бьют по окнам окраинных домов, но не могут пробить стекла. Бррррррррам! — раз за разом промахиваются бомбометчики и стрелки. Мимо. Мимо. Мимо! Неустанно звенит колокол в центральном соборе, взывая к милости Богорожденного, и тот слышит, отводит беду стороной. «Заряяяяяжаааай! — вопит капрал, из ушей его торчат комья ваты. В каждый пушечный ствол солдаты засыпают щепоть янтарной пыли. — Пли!» Ведьма коленями стоит на земле. Ноги ей недавно отпилили.

«Не простим! — скандирует толпа. Ее накручивает паренек в светлом шарфе до земли. Его глаза, усиленные очками в квадратной оправе, такие носят инженеры или журналисты, но мальчишка — историк. — Не простим!» У префекта восемь полисменов, в городе так редко происходит что-то дурное, что все восемь сейчас крепко растеряны. Они стоят цепью перед зданием запасников музея. «Мы — цивилизованные люди! Да — история! Но не так же! Не на костях! Мы должны уничтожить символ детоубийства! — кричит парнишка, его румянец — маки на снегу. — Уничтожить! Захоронить!» Толпа прорывается в музей, мальчишка ведет их по коридорам и лестницам. В подвале, в дальнем темном углу лежит тело, укрытое пыльной парусиной. Ведьма похожа на дерево, обугленное пожаром. Толпа молчит. У паренька выступает пот на лбу.

Пожилой мужчина втыкает лопату в землю.
Он часто останавливается, утирает пот обшлагом теплого пальто. Закуривает, стараясь не стряхивать пепел на могилу. Вновь берется за лопату. Суставы его хрустят. Мужчина копает медленно, тщательно сбивает налипшую глину со штыка. Наконец лопата утыкается в сверток.
Ее похоронили прямо в парусине.
Мужчина кряхтит, волоком вытаскивая тело из могилы.
Разворачивает ткань, долго смотрит на измученное, поломанное тело.
Прикуривает сигарету и вставляет трупу в рот.
Ждет.
Женщина делает глубокую затяжку и садится.
С тоской смотрит на обрубки ниже колена.
Мужчина пожимает плечами.
«Ну что, — говорит он, — один — один? Может, попробуем без смертей и воскрешений?»

#япишуэтовосне #писатьбольшенекому #madeviltales
«Сестры» — протеже великого Скриптонита (про себя я зову его Святым Духом в Троице рурэпа, где Отец — Окси, а Сын — Хаски). Все у «Сестер» круто, делают отличную поп-музыку, но этот конкретно клип заворожил меня своей эстетикой (где, как снято, как оттанцовано) и даже пара твистов в нем есть:

https://m.youtube.com/watch?v=5lAeMHfiHgc

#vishot #зрижри
«Чего бы ты сильней напугался: излечимой, но стыдной болезни или в морду получить на улице, в кровищу так, с оттягом, без вариантов отбиться?»
«Дурацкий вопрос какой-то. А почему только два варианта?»
«Реализм, вернее, высокая реалистичность».
«Это ты книгу так свою продумываешь?»
«Я вот думаю, как интеллигенты переживали сифилис?»
«Выли, наверное, от беззубости».
«Нос же».
«Да не физически. Просто страшно и надо к врачу идти».
«Так и помирали?»
«Как пить дать».
«Вот эти ваши идиомы: пить дать, кому дать? Воды принести?»
«Сифилис на поздних стадиях был неизлечим».
«А морду могут разбить так, что лицевые кости сместятся. И потом, разве это хорошие темы для смоллтока?»
«Предлагай».
«Видел кино с Ди Каприо, где тот изображал духа?»
«Кого?»
«Духа предков».
«Это какое-то скрытое кино?»
«Ну».
«Не видел».
«А что знаешь про скрытое кино?»
«Что вы называете его пыльным».
«Однако. Тебе кто-то его показывал?»
«Только отрывки, скрины, кусок дубляжа».

Это было один раз, вот щас, с другой, да, ты уехала, а она прикатила, очень тонкая, лучше тебя? — глупо вас сравнивать, но я ходил на психотерапию, и он, ну, терапевт, велел фантазировать на тебя, поэтому, когда я пошел с нею, я пробовал, все время, честно слово, я натягивал твой образ на ее вытянутый — ноги метра по полтора, клянусь! — силуэт, но ты не садилась поверх, расползалась в труху, я вел ее домой, в подъезде не выдержал, ее зад так упруго и высоко колыхался, что я прильнул и сделал урд, тик-так, ответило ее сердце, мы вошли в резонанс, но не с ней, а с облезлым подъездом чертовой хрущевки, я стоял, прижавшись щекой к ее остановившейся ягодице, невероятное чувство единения мяса с мясом, куда большее, чем обычно, какой секс? — в сексе единоличие чувств узурпировано и проклято, а здесь — тьфу, тьфу, я смог очистить рукой рот от слов, оторвать голову, посмотреть независимым как наблюдатель на выборах взглядом, а потом даже смешать во рту слова и буквы, чтобы мешанина првчых совл раскрешпан мо мос, я должен взять из одиннадцати классов все самое ценное, мы зашли в квартиру, она немедленно обхватила мою ладонь бедрами, и я скорее услышал, чем что-то иное, как с нею началась агитация, усиленное вовлечение, я подался вперед, я поддался на взлет, и мы взмыли над полом, едва-едва, но тест Эйнштейна-Котку, который расценивает левитацию, как основание для остановки отношений и преследований, если между полом и обувью летуна проходит хотя бы ладонь, мы бы прошли.

#япишуэтовосне #писатьбольшенекому #какэтосвязано
В лучшем фильме про любовь и принятие ever — «Принцесса и воин» Том Тыквера есть песня Fly with me. В ней очень простыми словами декодирована вся история/идея (помню, меня когда-то это потрясло, вот так, просто?), но даже без фильма песня пробивает меня навылет.

https://m.youtube.com/watch?v=o0plLy7EfSM

#justsound
Прожига

«Сошедши со своих челноков, укрепив позиции и выслав дозоры, гвардейцы пустили в баллоны с дыхательной смесью флюид-шампанское. Между квадратами их порядков ходил штабс-капеллан в белоснежном облачении, красные буквы стерлись на его гермошлеме, лицо было отлито из лучшей бронзы и пылало благородством и рвением.
«Штурмовики! — зычно призвал к вниманию штабс-капеллан, — Эта новая земля не останется без присмотра, ныне над нею взошло солнце Истины. Начинайте прожигу!»
Гвардейцы принялись вываливать из вакуум рюкзаков кипы бумаги.
Вспыхнули сотни магниевых факелов, зашипели, корчась страницы. Тонкими, яростными жгутами восстало пламя, оно поднималось выше и выше, оно терзало самое атмосферу, раздирая чужое фиолетовое небо рукотворными смерчами. Воздух выл и стонал.
На этот стон из-за холмов явились они. Хозяева местных земель».

- Классно, — сказал Тимоха, занимая паузу. Толяс молчал, и Тимоха продолжил, — Ну, кто они? Чего молчишь?
Толяс повернул к нему лицо, не плавно, а какими-то рывками, точно в шее работал зубчатый механизм, и шестеренки крутили голову.
- Про-жи-гу, — заводным голосом повторил Толяс. Тимоха подскочил и бросился вон из комнаты, в коридоре поскользнулся на круглом коврике, плетеном из лоскутов, и с грохотом влетел в трюмо, с него на Тимоху посыпались деревянные бочонки от лото с красными цифрами, катушки с нитками, шахматные фигуры, пузырьки, один разлетелся об пол, и коридор заволокло резкой аптечной вонью. Тимоха подскочил, и тут же рухнул как подкошенный — не держала правая нога.
- Про, — сказал дальний конец коридора, — жи-гу!
Там стояла баба Нина, держалась за стену, шаркала елва-едва, сдвигаясь за раз на пару сантиметров. Но шла! Сама!
Тимоха завыл, слыша, как лопаются пузырьки в венах, кровь хлынула из носа. Сломанная в ноге кость щелкнула сама собой, точно проверяла — точно хрусть! Тимоха заорал от боли, но еще сильнее — от страха. Сколько помнил Толяса, а они вместе с яслей, одиннадцать лет, лежала баба Нина сморщенной куклой в цветастом платке в крохотном, отгороженном от кухни двумя поддонами, закутке. И не шевелилась. Даже не моргала.
- Начинайте, — прошагал, высоко поднимая ноги, чеканя шаг, оттягивая носок в дырявом носке, батя Толяса — дядя Гоша. Он домаршировал до зала, строго развернулся через плечо, исчез в дверном проеме. Боль жевала Тимохину ногу, кровь ломала жилу на шее. И было жутко, аж челюсть сводило. Пока из комнаты не показался Толяс. Ужас вышиб Тимохе мозги, он вскрикнул и пополз прочь, видя одну только входную дверь. Ручку. Дотянуться! Дверь. Подъезд. Тимоха уставился на цепочку, на которую невесть кто закрыл дверь изнутри. Как высоко!
- День же, — рыдал Тимоха. — День!
- Про-жи, — Толяс полз по коридору, жужжа, жужжали зубы, по-особому пережевывая воздух. Толяс по очереди переставлял руки, тянул ставшее бессильным тело. Ноги струились следом, оставляя жидкий жирный след. — Гу!
Тимоха привстал на колене, вцепился в дверную ручку, повис на ней, заклиная туземных богов — африканская маска, что привез дядя Коля-вертолетчик — Тимоха вспомнил, какие у него были глаза, в мелкую точечку, дядя Коля застывал посреди фразы, иногда с рюмкой навесу, иногда с наколотым груздем, точки в глазах будто вспыхивали, сообщали ему внутренний приказ, и дядя Коля отмирал — африканская маска повисела над Тимохой, раскачиваясь, и вдруг грохнулась об пол. Тимоха тоже упал. Но Толяс полз мимо. Его целью был отрывной календарь. Маской его сбросило на пол. Календарь лежал на полу пухлым кубиком бумаги, ерошил страницы.
- Толь, — попробовал Тимоха, поджилки, он никогда не знал, где это, а оказалось — везде, поджилки тряслись и сдавались, — Толиии-ик!
Толяс вывернул карманы, услышал коробок спичек, тот вибрировал, точно в нем работал электрический моторчик, чиркнул спичкой, пламя ударило как газовый факел. У Толяса вспыхнула челка. Календарь завыл, опаленная птица, он крутился на полу, подбирая в спирали обугленные ломкие дни. Толяс выл ему в тон, стоял на коленях и бурил потолок криком. Затем поднялся и исчез в зале.
Тимоха видел, как, корчась, догорает календарь. Пламя сжигало его без остатка.
- Про-жи-гу, — у самого уха Тимохи раздался шепот. Тимоха заорал, ударился головой о стену. Прямо над ним стояла баба Нина. Она держала в руках настенный календарь с Ким Ир Сеном. Вождь корейского народа показывал улыбчивым солдатам в зеленых советских касках, как стрелять из советского пулемета «Максим», ладонями изображал самолеты, глазами благословлял на труд и семейное счастье. Небо над корейцами было синее-синее, а кожа вождя — розовая как у пупсов с Липецкой фабрики игрушек.
Баба Нина выронила Ким Ир Сена в догорающий костер отрывного календаря. По Ким Ир Сену поползли черные пятна.
Из комнаты вышагнул дядя Гоша, он нес два настольных календаря-перевертыша, из карманов торчали вырванные из тетрадей и блокнотов листы с днями и неделями.
- Про, — хором начали они с Толясом, который вцепился в ногу отца, и тот, подволакивая, тащил их обоих, — жи...
Тимоха вдохнул дым временных лет.
Он увидел в белых клубах обступившего его тумана, как маршируют шеренги, как несут они повинные флаги, как высится их гора перед Мавзолеем, и начинается скрипеть, расходится трещинами брусчатка на Красной площади, как падают внутрь стены Кремля, и рушится навзничь, разлетается на куски Родина.

Тимоха выдохнул дым, он выходил из него с едва заметным свистом, точно стал Тимоха чайником и вот теперь закипел. Трещали, догорая календари, стояли как корабли на приколе, медленно колыхались в прибое Толяс, баба Нина и дядя Гоша. Рвала ногу боль перелома. Но Тимоха знал, как все исправить.

Он распрямил руки в локтях и принял на плечи всю тяжесть, которая искала, на кого бы напрыгнуть. Дом грохнул, с сухим треском автоматной очереди лопнули перекрытия, завыли, отрываясь, трубы, батареи пели оркестром, за ними никто не услышал, как визжит газ, а ему отвечает кипяток из батарей.

Тимоха пожал плечами, точно недоумевал.
Дом поднялся в воздух.
Взлетел, отдирая от асфальта пожарную лестницу.
Тимоха прикрыл глаза рукой.
- Прячьтесь, — предупредил он, но слишком поздно.
Вспышка стерла весь белый свет.

#япишуэтовосне #писатьбольшенекому #retrosovietwave
В этом коротком фильме звучит сложновыразимая, но значимая струна, он приправлен древними специями, я чую безумие в послевкусии. Это фильм не о зубах. Он о Другой стороне. И еще здесь есть звук. Он хорош:

https://youtube.com/watch?v=a2wpvc96i24

#vishot #зрижри
Forwarded from На словах (Linor Goralik)
"- ...Майстер фонарщик?.. – неуверенно спрашивает Агата, - но тень вдруг становится гуще, и Агата понимает, что кто-то очень большой стоит у нее за спиною. Это мужчина в перьевой шубе, тот самый, который смотрел на Агату через проспект, - и женщина рядом с ним. Шубы у них очень грязные, и руки тоже, у женщины во рту не хватает нескольких зубов, а у мужчина выглядит так, словно не умывался по меньшей мере месяц, - но вот удивительное дело: Агате почему-то ужасно хочется, чтобы они никуда не уходили. Женщина внимательно заглядывает Агате в глаза – и вдруг словно бы становится чуть выше ростом, и Агата готова покляться, что с зубами у нее теперь все в порядке, хотя вокруг женщины словно бы возникает золотистая дымка, и Агате становится не очень хорошо видно, что происходит.
- Ты такая хорошая девочка, - ласково говорит мужчина, который, наоборот, всмотревшись в Агату, явно стал ниже и худее, волосы у него теперь короткие и чистые, - по крайней мере, так Агате кажется в дымке, - и он ужасно напоминает кого-то Агате, - кого-то такого любимого, такого нужного, такого…
- Ты такая замечательная девочка, Амелия… Алина?... Аманда?.. Ада?.. – повторяет-напевает женщина, держа Агату за локти и медленно поворачивая из стороны в сторону; волосы у женщины теперь заплетены в две косы, и золотистая пыль, вьющаяся в воздухе, пахнет невозможно знакомо, - немножко хлебом, немножко стиральным порошком, немножко цветами нелюбимника перед…
- Агата, - шепчет Агата, - я же Агата…
- Конечно, Агата, - ласково напевает мужчина, - мы так боялись, Агата, мы так тебя искали, мы так боялись, что ты потерялась, я так волновался, Агата, - и все это время женщина поворачивает Агату вправо, вправо, вправо, а мужчина ходит вокруг нее влево, влево, влево, и Агате начинает казаться, что мостовая под ней качается, качается, качается совсем как колыбель, колыбель, колыбель.
- Слава богу, что ты нашлась, Агата, - напевает женщина, - теперь мы идем домой, Агата, домой-домой, скорей домой, с мамой и папой, с мамой и папой…
Домой, домой, скорей домой… С мамой и папой, с мамми и паппи… Вдруг с Агатой что-то происходит: ее словно становится две, и эти две Агаты не могут понять друг друга. Одной Агате, первой Агате, так хорошо, так спокойно, и она так счастлива, и руки мамы и папы касаются ее шубки и куда-то осторожно ведут ее на слабеющих ногах, подталкивают в спину, вот-вот первая Агата заснет и ей приснится дом, о, она так хочет, чтобы ей приснился дом, она так соскучилась по дому, по своему довоенному, счастливому дому, пусть мама и папа отнесут ее туда, как хорошо, что мама и папа ее нашли… А другой Агате, второй Агате, очень, очень страшно, потому что она мучительно пытается что-то вспомнить, и главные слова – которые крутятся у нее в памяти – слова «мамми» и «паппи». «Мамми и паппи» - вот как называли себя эти разбойники, про них рассказывала Мелисса, что же рассказывала Мелисса? Что-то совсем ужасное, - они действовали парами, мужчина и женщина, и умели превращаться, превращаться… «Нет, нет, - сопротивляется первая Агата, - я хочу заснуть и попасть домой, домой, не мешай мне, не смей мне мешать!!» - но вторая Агата изо всех сил пытается остановиться, открыть глаза, хотя коленки у нее уже подгибаются, и мужчина, подхватив ее, взваливает себе на плечо, - «Нет, нет, - в ужасе думает вторая Агата, - мне нельзя спать, я должна, я обязана вспомнить! Это было после Великой Войны за Свободу, когда дети-сироты просили подаяния на улицах и так мечтали увидеть во сне дом, и маму, и папу, что не убегали от мамми и паппи, даже когда знали, что их родители на самом деле умерли, а потом этих детей продавали… Продавали… Господи, мне надо проснуться! Какой ужас, я должна проснуться! Проснись, проснись, проснись, ну же, давай, проснись!..»

Дописала и выложила третью "Венисану": "Тайные ходы Венисаны": http://linorgoralik.com/venisana3.html

Весь цикл о Венисане целиком - тут: http://linorgoralik.com/venisana0.html.
1
На словах
"- ...Майстер фонарщик?.. – неуверенно спрашивает Агата, - но тень вдруг становится гуще, и Агата понимает, что кто-то очень большой стоит у нее за спиною. Это мужчина в перьевой шубе, тот самый, который смотрел на Агату через проспект, - и женщина рядом с…
Линор Горалик дописала третью часть «Венисаны» (это крутая и темная сказка, с большим удовольствием прочел первую часть, она выходила в бумаге с иллюстрациями Даны Сидерос — очень классный получился артефакт).

В ночи, перечитывая первую эту часть, я написал ответ, Максим Тихомиров очень верно назвал этот жанр «шепталочкой»:

Девочка-девочка, — говорит женщина из теней, ее прическа соткана из тончайших историй, они шуршат, бумажные, они поют, печальные, они ненадежны, но нежны, — девочка-девочка, — говорит писательница, которая пишет сквозь слезы, — я не могу тебя утешить, не умею, — умолкает писательница и думает про себя: черт, какая же я дура, зачем я все это затеяла, девочки из сказок не оживают, дура, дура, сижу тут, выключила свет, закуталась в штору, к чему было брать эти шторы, никогда не хотела их вешать, и почему я описываю себя, как какую-то ведьму, вовсе я не ведьма, и тут же поправляет себя — но хотела бы, ведьмы, если не счастливы, то сильны, а ты — птичья кость, у тебя одни манеры, ты — поза, а не причина, ради тебя никто на Трою не двинется, а вот и нет! — кричит писательница и комкает бумагу, — двинется, двинется! — и вспоминает, когда последний раз мужчина обжигал ее взглядом, но это так больно, так несвоевременно, что она продолжает звать, выкрикивает, — девочка-девочка, чего же ты молчишь? разве не видишь, как нужна мне, — и сглатывает, да кто тебе нужна: дочь, сплетница, спутница, спутанница, мать — ну, нет, забудь, отчеркни возраст, который никак не должен явиться на зов, — девочка-девочка, что у тебя болит? — у меня вот корни проблем не запломбированы, и нога на погоду ноет, прежде все думала: как это — на погоду, а эта дрянь просто выбирает день и говорит: погода — дерьмо, ползи, точно древний зверь, ищи угол, задергивай шторы, вой в подушку, это же мигрень, какая к черту нога, — нога! нога! — все лучше, чем правда, женщина из теней замолкает, качает головой-башней, слышит, как пересыпаются из угла в угол шпильки и истории, как бродит по тёмным комнатам девочка, стирает с зеркал пыль и помаду, чертит на ощупь стрелки, не промахивается и приговаривает, — девочка-девочка, я прибралась в твоей голове, — и ладонь женщины распускает пальцы, сила есть, а желание драть ногтями столешницу пропало, — девочка-девочка, — продолжает бродить по лестницам и чердакам, холодным кухням и танцевальным залам, поправляет портреты, сжигает невскрытые письма, — я была на твое могиле, там чисто и приятно пахнет, — женщина запускает руки в волосы, снимает парик, снимает лишнее, снимает страх, но не усталость и улыбается уголком рта: ну, не сломалась же, не исчезла, — девочка-девочка, — вторят они друг другу, пока шепотом, но все больше в унисон, — иди-ка спать, утро никогда не было ни мудрее, ни проще, но там кофе, кот, там зеркало честней, там целый день, чтобы все придумать иначе.

#шепталочка
#япишуэтовосне #писатьбольшенекому #madeviltales
Последнюю неделю читал только это. Немного устал от супергероики
#зрижри
У киоска с нарисованным морем

Тетка Оксана, больше известная, как Патрикеевна, торчала из киоска, вывалившись из него чуть ли не по пояс. И как только вылезла в окошко?
По небу, оставляя след, как на прянике Особом, юбилейном и праздничном, метался туда-сюда самолетик, вычерчивая на голубом ситце хитрые вензеля.
- И как навернетси он оттель, — предрекла Патрикеевна и радостно сплюнула. Егорка стоял в очереди за газетой. Тощий послал его полчаса назад и велел без газеты не возвращаться. Очередь сплошь состояла из первоклашек, они переминались с ноги на ногу, скрипели крышками новеньких портфелей, но ждали молча. Посреди первоклашичьего похода, как горный пик над облаками, торчал сутулый алкоголик Германыч, стоял, закативши глаза, и слегка покачивался из стороны в сторону. Первоклашки смотрели на самолет, пыхтели, но ждали. Наконец, передний их них, Гога Сомов, совсем крошечного роста, похожий на гнома из сказки, потянул руку к окошку, но Патрикеевна тут же пресекла этот маневр:
- А ну, цыц! — нашарила фунтик с семечками и принялась лузгать их, соря шелухой прямо на Гогу.
- Слышь, чо, — шевельнулся позади Егорки толстяк Фельдман. Был он младше Егорки на три месяца, но весил в три раза больше, ходил в секцию самбо и хвастал, что может повалить третьеклассника.
- Ну, — кивнул Егорка, но глаз с Патрикеевны не спустил.
- Там на будке — море.
- Чего?
- Ну вон же, сам посмотри!
Егорка неохотно отвел прицел с окна и Патрикеевны. Борт киоска, скрытый в тени Белого зуба, и впрямь напоминал берег моря: светлый песок, барашки. Рассмотреть отсюда было невозможно, а выйти из очереди Егорка боялся — сзади напирали еще ребята.
- Глянь сам, — предложил Фельдман, — а я очередь посторожу.
Будто знал, поганец, как мечтает Егорка о море. Встать во главе парусной эскадры, поднять свой флаг, отправиться за три моря, куда ушел на подводной лодке отец да так и не вернулся.
Егорка помедлил. Прозеваешь очередь — Тощий взовьется. Хорошо если рукой, а вот не повезет — и за скакалку возьмется.
- Не, — сказал Егорка, уши его полыхали от стыда. Предал! Предал море. Мечту на «Правду» променял.
- Тетенька, — пропищал Гога, бесстрашно дергая Патрикеевну за палец, — мне мамка сказала конвертов купить. Три штуки. Вот шесть копеек.
Патрикеевна так на него посмотрела, что Гога попятился бы, да очередь не пустила.
- Постоишь, — визгливо начала она, с губ летели лепестки шелухи, — не облезешь!
- Мамка ждет, — повторил Гога и клацнул портфелем.
- Ты! — закипела Патрикеевна и от возмущения провалилась назад в киоск. Очередь затрепетали. Отпускать начнут! Но Патрикеевна высунулась обратно с табличкой: «Перерыв 15 мин. Не стучать!» Окошко закрывать вредная Патрикеевна не стала, а просто свесила табличку из руки.
- Вырастили! Больно вумные!
Германыч шагнул прочь из очереди и развалил ее, как ледокол взламывает белое ледяное поле. Егорка почувствовал, как волной относит его в сторону, ноги не слушаются, горячий асфальт становится зыбким, будто и впрямь течет под ногами, утаскивает, первоклашки завизжали, водоворот пронес мимо Фельдмана, Егорка уцепился за негою и их вместе выбросило у того самого борта, синего, с барашками.
- Во, — сказал Фельдман, — точно море!
Огромное расстилалось перед ними пространство. Куда ни глянь, всюду плыли киты и дельфины, летели альботросы и чайки. Егорка сразу взглядом прикипел к одной незаметной сцене. По синей глади скользили белые корабли с советскими звездами, в глубине вслед им крались вражеские подводные лодки, сверху на нашу эскадру заходил клин самолетов с черными крестами, и Егорка видел, что нашим не жить.
- Смотри, какие острова красивые, — ткнул Фельдман Егорку, но тот не смотрел дальше пятачка, на котором фашисты нападали на наших.
- На-ка, вот, — на плечо Егорка легла немытая, удивительно горячая рука. Егорка оглянулся, Германыч протягивал ему что-то. В ладонь Егорки упал патрон. Тяжелый, с круглой красной пулей.
- Вррррррррр, — заложил над головой очередной вираж самолет, отчаянно прошел на бреющем над самыми крышам, едва не посшибал антенны.
- От чичас навернетси! — расхохоталась Патрикеевна.
Егорка набычился, прижал одну ладонь к борту киоска, уперся в него, а второй, с зажаты меж пальцев патроном, ударил насмерть, наотмашь разрубил стену, порвал ее как пузырь.
Волной всех их сбило с ног. Она ударила и тут же ушла, рассеялась в воздухе как мираж. Только что вот стояли, бах! — и все уже на земле, валяются как жуки. Не устоял даже Германыч, завалился, смешно подбросив тощие свои ноги-циркули. Из карманов его повалился всякий мусор, обертки от конфет, пробки от бутылок, моток медной проволоки — его под шумок сцапал Гога. Егорка вскочил и бросился к киоску. По стене, разбивая синь нарисованного неба, наперерез вражеской силе летел самолетик. Он был один, но он не боялся.
- Давай, давай, — подбодрил Германыч Егорку, никчемный пьяница так и сидел на земле, перебирал пальцами с въевшейся грязью мусорное свое богатство, точно пальцы эти помнили что-то другое. Штурвал? Гашетку? В глазах Германыча стояли слезы. Егорка поднял патрон. Первоклашки обступили его стеной. И Егорка дал. Он бил, высекая из стены белые строчки трассеров, бил без промаха, без пощады. Он видел, как ударили торпедами черные подводные лодки, и смотрел, закусив губу, как уходит на дно один из наших кораблей. Он строчил, не отвлекаясь. Он просил. Он звал. И они пришли. Они помнили, чей это сын бьется сейчас вместе с ним. Такие крохотные на стене газетного киоска — Егорка вспомнил отца, на подлодки брали совсем коротышек, метр пятьдесят, — дизельные «Катюши» ворвались в бой и расшвыряли вражеских гадин. «Мы с тобой, — говорили они, — бей их!» и Егорка бил.
- Чей-то вы тут?! — Патрикеевна распахнул дверь так внезапно, что Егорка не успел отпрянуть, отлетел к Германычу и выронил пулю. Она затерялась среди пробок и фантиков.
- Закончился перерыв, — Патрикеевна стояла, уперев руки в бока. — Брать будете?
Очередь быстро собралась в живую гусеницу, будто ничего и не было. Фельдман подцепил Егорку за локоть и поднял на ноги.
- Видал острова? — по лицу Фельдмана скользили переливчатые тени, похожие на блики от воды.
- Видал.
Они встали в самый хвост очереди, каждый по-своему переживая произошедшее. Егорка шевелил пальцами, они еще помнил надежную тяжесть патрона. Егорка задрал голову. Следы, оставленные самолетиком не расползлись, как обычно, а истончились, точно нитка, стянувшая рану.
- Брррррр, — низко-низко над самыми головами прошел самолет, Егорка увидел на его фюзеляже звездочки, и тут колпак его кабины отодвинулся, и вниз полетели белые треугольники и квадраты. Они летели и летели. Их было много, штуки по три на каждого жителя небольшого их города. Каким-то чудом они разлетались в разные стороны, пикировали в раскрытые окна, находили щели под дверьми, падали на подоконники, в открытые карманы и даже за шиворот ухитрялись юркнуть.
Одно спланировало прямо в руки Германычу. Первоклашки с радостным визгом прыгали и выхватывали из рук ветра конверты. Патрикеевна сидела на крыльце киоска и плакала, прижимая к груди фотокарточку, подносила к глазам конверт и не верила, потом опять смотрела на фото и снова плакала.
Егорка вместе с Гогой и Фельдманом стояли над Германычем, а тот никак не решался открыть свой конверт. Смотрел на мальчишек беспомощно. Гога подошел и помог. Оторвал край и охнул. Что-то шевелилось внутри конверта, лезло наружу!
- Они живые, — сказал Гога. Бабочка выпала из его руки, огромная, неприятно мохнатая. Егорка рассмотрел узор на ее крыльях и ахнул — мертвая голова!
- Улетай, — махнул Германыч, — тебе пора. Улетай.
- Я ее возьму, — сказал Фельдман, и бабочка села ему на плечо. Егорка посмотрел и увидел, что никакой он не толстый и не дурак. И бабочка никакая не мертвая голова. Фельдман погладил ее мизинцем. — Покажешь, где море?

Егорка шел домой и чувствовал, как стучит его сердце, радостно и бестолково, а конверт в кармане на груди ему отвечает. Егорка шел и впервые не боялся Тощего. Егорка знал, как тяжело будет маме. Особенно теперь, когда Тощий перевез свои вещи. Но он не боялся.
И жизнь впереди, товарищи, была такая длинная и хорошая.

#писатьбольшенекому #retrosovietwave
В моей бесконечной жизни

Был бегемот по имени Томас. Большую часть года он притворялся дохлым, его били током, вставляли в ноздри и задницу зонды, пластали и облучали, три сотни специалистов разбирались, почему он не гниет, тупили о его шкуру сверла, матерились, отступали и набрасывались на Томаса с новыми силами. Пару раз за осень Томас оказывался у меня в спальне, вздыхал, терся о кровать боком, а под утром я обнаруживал его в гостиной вдребезги пьяного, с сигарой и растоптанным пультом от телевизора. Томас очень нравился Кшане. Я даже ревновал ее немного. Кшаня плакала, когда Томаса убили. Мы так ни о чем и не поговорили.

Была брошь с профилем вздорной девицы. Я несколько раз пытался от нее избавиться, она цеплялась за любую одежду и драла ее острыми космами. Я выкидывал ее в окно, трамбовал глубоко в мусор, который немедля выкидывал прямо в кузов мусоровоза. Я дарил ее. Но ушла она только, когда я привел домой Не. Та повертела ее в руках и сказала: «Подделка». Утром броши и след простыл, но сумочка Не лежала, изрезанная в клочья. В этих порезах я смог прочитать только «... лож...» Мы пожали плечами. Не погибла вместе с любовником на «Тоске». Под ним провалилась ложа.

Был кучер Гогенцоллер. Лимбо звала его Гога Цо-цо. Он виду не подавал, но каждый раз светлел лицом как шахматный конь. Гога Цо-цо привозил нам ширу в малахитовых шкатулках, мы благодарили его фунтами, скатанными в шарики. Нам с Лимбо это казалось удивительно остроумным. Шира — шарики и фунты тоже. Когда Гогу Цо-цо колесовали, я узнал, что он с сообщниками готовил заговор. Они уже вырыли тоннель от Центрального вокзала до нашего имения и планировали загнать туда вагонетку с бидоном нитроглицерина. Я рассмеялся. До чего глупый план.

Был кинотеатр «Два Pigz». «Два поросенка?» — Мальте исполнилось девятнадцать, но выглядела она как моя дочь, лет четырнадцати от силы. Когда я сжимал Мальту по ночам, а я желал ее необузданно, штормом, я слышал, как поддаются ее косточки, как они стонут, мне нравилось такое обладание, точно Мальта — ивовая королева, а я — костер. Но Мальта не издавала ни звука, чтобы я ни делал, как ни старался. «Два Pigz», — ответил старик в пурпурной ливрее, я прочел на его лице стежок презрения, пропустил вперед Мальту, убедился, что она поднимается вверх по лестнице, облитой ковром, и ударил старика рукоятью «Бульдога» в затылок. Хрустнуло. Старик упал. Он бился у меня под ногами как угорь, но он тратил свое электричество напрасно. Я наклонился и стер презрение с его лица. Облизал палец. Презрение напоминало херес.

#писатьбольшенекому #япишуэтовосне #крохиблохи #madeviltales
Когда-то я завёл Инстаграм, чтобы подсматривать в замочную скважину. Я вообще понял, что картинки часто интереснее текста. Потом я решил рекламировать там «Золотую Пулю» (мы на ощупь пробовали разные форматы продвижения, многое смогли, но не все осознали, как повторить).

Теперь я нашёл интересный для себя формат: беру совсем крошечные тексты, буквально на один укус, и пытаюсь построить мост между фото (чаще всего из путешествий, поэтому у меня один сплошной latergram) и парой предложений.

https://www.instagram.com/p/CKXOPXcjsq8/?igshid=t0gvnd4ndyoi

#крохиблохи #зрижри