(серия об «Атаке титанов», кибернетической памяти, контроле и данных)
1/?
Но на самом деле главная сила титанов — это не их боевая мощь. Самый главный из девяти титанов, титан-основатель, может манипулировать воспоминаниями всех эльдийцев: его главная способность — это контроль за информацией. Так, потомок короля Фрица, владеющий силой титана-основателя, решает запереть эльдийцев внутри огромных стен на острове Парадиз, заблокировав доступ ко всем воспоминаниям о внешнем мире. Остальные восемь титанов тоже имеют особые отношения с памятью: новый владелец титана наследует воспоминания предыдущего. А для одного из них, атакующего титана, план прошлого и будущего накладываются друг на друга в одной плоскости: он имеет ограниченный доступ к воспоминаниям своих будущих владельцев.
не озарение, а воспоминание: герои «Атаки титанов» грезят наяву, и им снятся сны о будущем — но только это не озарения, а частичный доступ к предзаписанной памяти. Мальчик по имени Эрен Йегер просыпается в слезах у стены Мария: кажется, мне снился очень долгий сон, но о чем он был? Через несколько лет он получит силу сразу нескольких титанов, включая титана-основателя — и сможет управлять воспоминаниями всех эльдийцев.
прошлое зреет в будущем. Йегер начнет революцию, своей силой пробудив древних титанов, из которых сделаны сами стены Парадиза; для достижения своей цели — растоптать весь мир за пределами острова — уже он будет будет манипулировать чужой памятью. Но даже титан-основатель не обладает полными правами доступа: они есть только у прародительницы Имир, воля которой так и не умерла до конца. Эрен Йегер знает, что он должен делать — но не знает до конца, почему; он видит будущее после своей смерти, но не знает, как он умрет.
Сюжетом «Атаки титанов» движет не стремление героев к власти. Не столь важна здесь и жажда мести (Эрен Йегер хочет отомстить то ли за смерть матери, то ли за страдания всего своего народа). Настоящий двигатель истории в этом мире — сама информация, урезанная всевозможными фильтрами и интерфейсами, но никогда не подчиненная и укрощенная. Информация жаждет свободы, но на деле она повсеместно скована цепями — писала МакКензи Уорк в «Хакерском манифесте». В отличие от других естественных ресурсов, информация не знает естественного дефицита, но его искусственно создают власть имущие.
Для Уорк информация обладает своей агентностью, если не своим желанием. Конечно, ее можно превратить в вектор, подчинить, вписать в существующие цифровые инфраструктуры — но в таком качестве ей не слишком уютно. Сюжет «Атаки титанов» можно прочесть как борьбу героев за знание; а можно, напротив — как борьбу самой информации против всевозможных ограничителей, установленных властью. История начинается, когда отряды разведчиков выбираются за пределы стен, чтобы узнать о внешнем мире и природе титанов. История заканчивается, когда умирает не только Эрен Йегер, но и сама прародительница Имир — а вместе с ней исчезает и сила титанов; когда хранилище данных превращается обратно в память тела, которой нельзя манипулировать, а потоки информации возвращаются к естественной (то есть хаотичной) циркуляции.
1/?
Но на самом деле главная сила титанов — это не их боевая мощь. Самый главный из девяти титанов, титан-основатель, может манипулировать воспоминаниями всех эльдийцев: его главная способность — это контроль за информацией. Так, потомок короля Фрица, владеющий силой титана-основателя, решает запереть эльдийцев внутри огромных стен на острове Парадиз, заблокировав доступ ко всем воспоминаниям о внешнем мире. Остальные восемь титанов тоже имеют особые отношения с памятью: новый владелец титана наследует воспоминания предыдущего. А для одного из них, атакующего титана, план прошлого и будущего накладываются друг на друга в одной плоскости: он имеет ограниченный доступ к воспоминаниям своих будущих владельцев.
не озарение, а воспоминание: герои «Атаки титанов» грезят наяву, и им снятся сны о будущем — но только это не озарения, а частичный доступ к предзаписанной памяти. Мальчик по имени Эрен Йегер просыпается в слезах у стены Мария: кажется, мне снился очень долгий сон, но о чем он был? Через несколько лет он получит силу сразу нескольких титанов, включая титана-основателя — и сможет управлять воспоминаниями всех эльдийцев.
прошлое зреет в будущем. Йегер начнет революцию, своей силой пробудив древних титанов, из которых сделаны сами стены Парадиза; для достижения своей цели — растоптать весь мир за пределами острова — уже он будет будет манипулировать чужой памятью. Но даже титан-основатель не обладает полными правами доступа: они есть только у прародительницы Имир, воля которой так и не умерла до конца. Эрен Йегер знает, что он должен делать — но не знает до конца, почему; он видит будущее после своей смерти, но не знает, как он умрет.
Сюжетом «Атаки титанов» движет не стремление героев к власти. Не столь важна здесь и жажда мести (Эрен Йегер хочет отомстить то ли за смерть матери, то ли за страдания всего своего народа). Настоящий двигатель истории в этом мире — сама информация, урезанная всевозможными фильтрами и интерфейсами, но никогда не подчиненная и укрощенная. Информация жаждет свободы, но на деле она повсеместно скована цепями — писала МакКензи Уорк в «Хакерском манифесте». В отличие от других естественных ресурсов, информация не знает естественного дефицита, но его искусственно создают власть имущие.
Для Уорк информация обладает своей агентностью, если не своим желанием. Конечно, ее можно превратить в вектор, подчинить, вписать в существующие цифровые инфраструктуры — но в таком качестве ей не слишком уютно. Сюжет «Атаки титанов» можно прочесть как борьбу героев за знание; а можно, напротив — как борьбу самой информации против всевозможных ограничителей, установленных властью. История начинается, когда отряды разведчиков выбираются за пределы стен, чтобы узнать о внешнем мире и природе титанов. История заканчивается, когда умирает не только Эрен Йегер, но и сама прародительница Имир — а вместе с ней исчезает и сила титанов; когда хранилище данных превращается обратно в память тела, которой нельзя манипулировать, а потоки информации возвращаются к естественной (то есть хаотичной) циркуляции.
Это смешно, но я действительно живу так, что для меня элементы триады производство — время — деньги абсолютно не связаны друг с другом прямыми (причинными) отношениями. Между ними именно что корреляция, более или менее слабая, которая ни в коем случае не предполагает причинности (и вообще четких логических связей). Когнитивный труд, которым я занимаюсь — в общем-то принципиально отказываясь от отчуждающей и механической работы, которая не «про меня» а «про них», если не «про него» — локализуется во времени слабо понятным мне образом, и еще более непонятно для меня то, как он переводится в деньги.
Самые замечательные вещи, которые я придумываю, приходят мне в голову на ходу — в общем-то это все такая интеллектуальная забава, хотя потом и нужно приложить определенные усилия, чтобы поработать над формой (визуальной, текстовой, временной). И чтобы это все вообще работало, нужно очень много пространства-времени, заполненного буквально воздухом. Типа — я сижу в комнате с синим воздухом, сам с собой, и этого ресурса — воздуха — нужно едва ли не больше, чем, собственно, моих когнитивных усилий. Свою жизнь я выстраиваю как игру на неопределенное число игроков, где все игроки — это более-менее я.
Из «рабочей дисциплины» я признаю только выходные. В такие дни я отвечаю «по работе» только в том случае, если пишет какой-нибудь котик. В остальном я слабо понимаю, как душа может быть за работой 5/2 — как вообще работает дисциплина души и тела. И чем больше я живу — прорабатывая правила каждодневной игры, партитуры для одного человека, примерные схемы шагов и мыслей — тем больше я думаю, что это все живое живет как-то так.
Есть так называемые «живые структуры» — это понятие придумал архитектор Кристофер Александер; с его точки зрения, живыми могут быть и архитектура, и городские инфраструктуры, и даже бытовые предметы. Живое ориентированно на процесс, а неживое — на цель. Собственно, цель — это такая бюрократия языка и мысли, глюк в семантике естественного языка. Цели очень любят HR-специалисты, начальники компаний, составители планов и всевозможной отчетности; но в конечном счете их дети — мертворожденные, а если по-простому — то они просто ебут мне и всем нам мозги.
И, в общем, очень приятно, что в этом году мне часто везло на приятные предложения, где я пишу и делаю то, что думаю, а не всякую странную ебанину. Но хочется, чтобы платили в том числе и за то время, когда моя душа работает во сне, на прогулке или в душе — и самые лучшие предложения, конечно, именно такие.
Самые замечательные вещи, которые я придумываю, приходят мне в голову на ходу — в общем-то это все такая интеллектуальная забава, хотя потом и нужно приложить определенные усилия, чтобы поработать над формой (визуальной, текстовой, временной). И чтобы это все вообще работало, нужно очень много пространства-времени, заполненного буквально воздухом. Типа — я сижу в комнате с синим воздухом, сам с собой, и этого ресурса — воздуха — нужно едва ли не больше, чем, собственно, моих когнитивных усилий. Свою жизнь я выстраиваю как игру на неопределенное число игроков, где все игроки — это более-менее я.
Из «рабочей дисциплины» я признаю только выходные. В такие дни я отвечаю «по работе» только в том случае, если пишет какой-нибудь котик. В остальном я слабо понимаю, как душа может быть за работой 5/2 — как вообще работает дисциплина души и тела. И чем больше я живу — прорабатывая правила каждодневной игры, партитуры для одного человека, примерные схемы шагов и мыслей — тем больше я думаю, что это все живое живет как-то так.
Есть так называемые «живые структуры» — это понятие придумал архитектор Кристофер Александер; с его точки зрения, живыми могут быть и архитектура, и городские инфраструктуры, и даже бытовые предметы. Живое ориентированно на процесс, а неживое — на цель. Собственно, цель — это такая бюрократия языка и мысли, глюк в семантике естественного языка. Цели очень любят HR-специалисты, начальники компаний, составители планов и всевозможной отчетности; но в конечном счете их дети — мертворожденные, а если по-простому — то они просто ебут мне и всем нам мозги.
И, в общем, очень приятно, что в этом году мне часто везло на приятные предложения, где я пишу и делаю то, что думаю, а не всякую странную ебанину. Но хочется, чтобы платили в том числе и за то время, когда моя душа работает во сне, на прогулке или в душе — и самые лучшие предложения, конечно, именно такие.
Сколько плюсов иметь друзей-психиатров: наконец-то смог узнать третье мнение о бензах, на которых я сидел почти год в 2021/22. Третье мнение такое: тот препарат выписывают краткосрочно, и есть большие вопросы к психиатру, который год выписывал мне рецепты. Ну вот — подумал я: впервые за пару лет можно себя пожалеть.
Что со мной было: ужасно болезненное расставание, и болезненно в нем было то, что их было больше одного, а еще то, что ни одно из них не произошло до конца (я всегда оставлял «путь к отступлению»). Я переставал переживать из-за первого человека, но тогда начинал переживать из-за второго. Мы живем в одной комнате, прячемся за ширмами, и ебем друг другу мозги — сплошные плюсы.
Чехарда начинается так: боль настолько сильна, что ее причиной ты назначаешь некую третью сущность: шуршащая машинерия глубоко за кадром, которая играет твоими чувствами. Транквилизаторы заставляют ее замолчать, но никак не меняют саму архитектуру внутреннего и внешнего, которая делает больно. И в этот момент, наверное, происходит самое тяжелое — фарма делает легче, но дальше режет тебя на части, а ты получаешь глубокий зазор между своими чувствами.
Зазор между причиной и следствием, в который совсем проваливаешься. Это вроде бы про идеологию — структуры мысли, которые настолько глубоко проникают в тела, что переопределяют причинность заново. Зачем так жить, какой от этого призрачный профит, какой формат удовольствия — сейчас уже не очень понятно: бестолковые и болезненные компульсии. Пока государство настолько одержимо навязчивыми повторениями, что на пустом месте начинает большую войну, я день за днем не могу понять, как вздохнуть.
Проект для коупинга в условиях диссоциации: вместо того чтобы диссоциировать, нужно ассоциировать. Даже если цепочка покажется слишком длинной, причина и следствие все равно соединятся, «я» стану «им», а «оно» станет «мной». Жалко, что друзей-психологов и духовных гуру у меня нет, поэтому проверять приходится на себе. Так я соберу свою личную коллекцию ветряных мельниц.
Что со мной было: ужасно болезненное расставание, и болезненно в нем было то, что их было больше одного, а еще то, что ни одно из них не произошло до конца (я всегда оставлял «путь к отступлению»). Я переставал переживать из-за первого человека, но тогда начинал переживать из-за второго. Мы живем в одной комнате, прячемся за ширмами, и ебем друг другу мозги — сплошные плюсы.
Чехарда начинается так: боль настолько сильна, что ее причиной ты назначаешь некую третью сущность: шуршащая машинерия глубоко за кадром, которая играет твоими чувствами. Транквилизаторы заставляют ее замолчать, но никак не меняют саму архитектуру внутреннего и внешнего, которая делает больно. И в этот момент, наверное, происходит самое тяжелое — фарма делает легче, но дальше режет тебя на части, а ты получаешь глубокий зазор между своими чувствами.
Зазор между причиной и следствием, в который совсем проваливаешься. Это вроде бы про идеологию — структуры мысли, которые настолько глубоко проникают в тела, что переопределяют причинность заново. Зачем так жить, какой от этого призрачный профит, какой формат удовольствия — сейчас уже не очень понятно: бестолковые и болезненные компульсии. Пока государство настолько одержимо навязчивыми повторениями, что на пустом месте начинает большую войну, я день за днем не могу понять, как вздохнуть.
Проект для коупинга в условиях диссоциации: вместо того чтобы диссоциировать, нужно ассоциировать. Даже если цепочка покажется слишком длинной, причина и следствие все равно соединятся, «я» стану «им», а «оно» станет «мной». Жалко, что друзей-психологов и духовных гуру у меня нет, поэтому проверять приходится на себе. Так я соберу свою личную коллекцию ветряных мельниц.
Вместе с рассылкой KIT написали письмо про ностальгию в цифровом мире. От задумки до финальной реализации — довольно большое расстояние. Цифровая ностальгия для меня — из области болезненно-личного: тот жанр текста, где пишешь, чтобы хоть немного прояснить себя (если не to write my way out of it — такая удачная фразочка у Берроуза). На выходе получился, скорее, легкий публицистический текст — очень надеюсь, что в том или ином виде использую свои наработки, которые в него не вошли. А это и медиа-археология без людей Вольфганга Эрнста, и более попсовые техники себя Фуко, и ИИ-Цайтгайст Бориса Гройса.
Campaign-Archive
Инстаграм зарабатывает на вашей ностальгии. Почему важно научиться забывать?
Как цифровые медиа изменили наши отношения с прошлым, почему фотографии в соцсетях и галерее телефона больше похожи на призраков, чем на настоящие воспоминания, и почему забывать иногда важнее, чем помнить?
Самое чудесное свойство песни в том, что она разворачивается дальше несмотря ни на что: упорные, настойчивые шаги — даже наперекор внутреннему содержанию, настойчивый ритм, упругое касание, упрямая инерция тела — мои самые любимые вещи. Ефрим Менюк сделал еще один музыкальный проект с длинным названием — но на этот раз, к счастью, вместе с Ариэль Энгл.
сонная нарколепсия и сложные расстройства сна. В прошлом году у них вышел новый альбом, и так вот, он начинается со слов: почему ты снова проснулся? /что-то тебя потревожило?/ приснилось что-нибудь?
Это точно не сон, и все взаправду. Я спускаюсь на первый этаж в четыре дня, но меня слепит холодное рассветное солнце. Я вздрагиваю по своей привычке вздрагивать. В руках я несу цветы, и у них не хватает половины лепестков.
Дома у друга я слишком уверенно вписываюсь в интерьер. У него живет породистый кот, на которого у меня аллергия. Он настойчиво тычется мне в лицо, пока я пытаюсь откинуться на диван. Т. говорит, что это называется эйфория: полное спокойствие, но к самым любимым вещам снова возвращается смысл. Из-за дивана друг достает свою ментальную карту, изрисованную цветными маркерами.
Их новый альбом называется Darling the Dawn, и я стесняюсь переводить это на русский язык. То, что делает Менюк, я люблю не за фирменное чувство обреченности, а за сопутствующую ему отвагу. На каждую партитуру боли найдется своя упрямая партитура отваги.
На каждую партитуру отваги найдется партитура благодарности. Хореографии благодарности — я бы хотел написать книжку с таким названием. Я хочу учиться дышать, чего бы мне это ни стоило: забывать и заучивать снова нелепые схемы движения, сбитый дыхательный ритм и нервное перевозбуждение. Либидинальные метафоры больше не работают. Дыхательные упражнения начинаются с любопытства; дыхательный сбой — обескураживающая благодарность: первые два элемента теории, из которых растет все остальное.
сонная нарколепсия и сложные расстройства сна. В прошлом году у них вышел новый альбом, и так вот, он начинается со слов: почему ты снова проснулся? /что-то тебя потревожило?/ приснилось что-нибудь?
Это точно не сон, и все взаправду. Я спускаюсь на первый этаж в четыре дня, но меня слепит холодное рассветное солнце. Я вздрагиваю по своей привычке вздрагивать. В руках я несу цветы, и у них не хватает половины лепестков.
Дома у друга я слишком уверенно вписываюсь в интерьер. У него живет породистый кот, на которого у меня аллергия. Он настойчиво тычется мне в лицо, пока я пытаюсь откинуться на диван. Т. говорит, что это называется эйфория: полное спокойствие, но к самым любимым вещам снова возвращается смысл. Из-за дивана друг достает свою ментальную карту, изрисованную цветными маркерами.
Их новый альбом называется Darling the Dawn, и я стесняюсь переводить это на русский язык. То, что делает Менюк, я люблю не за фирменное чувство обреченности, а за сопутствующую ему отвагу. На каждую партитуру боли найдется своя упрямая партитура отваги.
На каждую партитуру отваги найдется партитура благодарности. Хореографии благодарности — я бы хотел написать книжку с таким названием. Я хочу учиться дышать, чего бы мне это ни стоило: забывать и заучивать снова нелепые схемы движения, сбитый дыхательный ритм и нервное перевозбуждение. Либидинальные метафоры больше не работают. Дыхательные упражнения начинаются с любопытства; дыхательный сбой — обескураживающая благодарность: первые два элемента теории, из которых растет все остальное.
Послезавтра вечером прочитаю лекцию в Garage Digital — про цифровое процессуальное искусство, эмерджентные свойства сложных систем и социальный синтез. Заходите в зум — вот тут полный анонс, а тут — регистрация.
Telegram
⅁ garage.digital
28 марта у нас пройдет лекция медиахудожника Ивана Неткачева «Процессуальное искусство, эмерджентность и способы существования цифровых объектов». Это теоретическая преамбула к мастерской по креативному программированию от SA Lab, которая пройдет в апреле…
О чем ты успел рассказать мне, пока был здесь
я нарисовал робкую схему шагов, которые ты делал у меня дома. дело в том, что у меня большие проблемы с пространственным восприятием, поэтому точно не вспомнить, где, но схему я восстановил —
как ты подпрыгивала, или подпрыгивал, точно не вспомню —
яростный ответ моего тела, возбуждение перешло в зуд, я ведь так и не смог уснуть!
мое время ты разрезал на такие неравные кусочки, я теперь и не знаю, как мне быть!
даже не хочется вспоминать, что там было.
я хочу написать книжку про техники дыхания — техники движения в воздухе, запоминания или припоминания —
переписать начисто с кальки неровные партитуры —
переписать семантику личных местоимений, гендерную пресуппозицию, семантику вида и времени —
в духе нарезанного на неравные куски, нервного времени —
как когда ты запинался и шутил тупые шутки —
как когда ты порхала по маленькой комнате, где я, спотыкаясь, жил.
2023
я нарисовал робкую схему шагов, которые ты делал у меня дома. дело в том, что у меня большие проблемы с пространственным восприятием, поэтому точно не вспомнить, где, но схему я восстановил —
как ты подпрыгивала, или подпрыгивал, точно не вспомню —
яростный ответ моего тела, возбуждение перешло в зуд, я ведь так и не смог уснуть!
мое время ты разрезал на такие неравные кусочки, я теперь и не знаю, как мне быть!
даже не хочется вспоминать, что там было.
я хочу написать книжку про техники дыхания — техники движения в воздухе, запоминания или припоминания —
переписать начисто с кальки неровные партитуры —
переписать семантику личных местоимений, гендерную пресуппозицию, семантику вида и времени —
в духе нарезанного на неравные куски, нервного времени —
как когда ты запинался и шутил тупые шутки —
как когда ты порхала по маленькой комнате, где я, спотыкаясь, жил.
2023
Второй день разъебываюсь с большого поста Вали Голева о мифах продуктивности — где он пишет, в общем, об альтернативных способах наладить жизненные ритмы, используя, loosely, фрагменты теории кибернетики. Переслал друзьям, и решил написать и сюда.
Самый интересный для меня пассаж — про отчуждение и даже удовольствие от отчуждения — и это, похоже, место, где пересекаются сексуальность и человеческие отношения с техникой. Вот что он пишет:
Сразу вспомнилось много чего, и я просто скопирую сюда свой комментарий, который оставил там же:
Кто бы прочитал «Фрагменты речи влюбленного» через Симондона — как Бернард Стиглер уже сделал с Винникоттом!
Самый интересный для меня пассаж — про отчуждение и даже удовольствие от отчуждения — и это, похоже, место, где пересекаются сексуальность и человеческие отношения с техникой. Вот что он пишет:
И без внешней опоры можно придумать какой-то способ отчуждаться, превращать волевые решения в игровые: пытаться не выучить язык, а набрать очки в дуолинго, или писать не искренне, а притворяясь кем-то другим. Это, конечно, помогает, но требует регулярной корректировки. Но вот и наоборот: хорошо поставленный процесс сам дарит некое приятное отчуждение, которое помогает не воспринимать дело слишком всерьез и легче переваривать критику и даже несправедливые нападки.
Сразу вспомнилось много чего, и я просто скопирую сюда свой комментарий, который оставил там же:
кажется, что удовольствие от отчуждения — это нечто в целом очень фундаментальное, и оно может быть очень разным. например, у меня это бывало в форме — до какой степени я смогу стать тобой? в таком режиме я умудрился провести шесть лет в академии — и даже написать сколько-то текстов по грамматической теории всяких слабоизученных языков.
кажется, это становится по-настоящему проблемным, если удовольсвие от отчуждения становится манией — в общем отменяя и субъекта, и удовольствие, и грань между любовью к делу и ненавистью
Кто бы прочитал «Фрагменты речи влюбленного» через Симондона — как Бернард Стиглер уже сделал с Винникоттом!
читая «Страдания юного Вертера»: литература промеж «да» и «нет», или о материальности нарративных фигур
1. Несчастная любовь Вертера, Шарлотта, и ее муж Альберт — скорее фигуры, чем носители нарративной воли. Шарлотту влечет к Вертеру нарративная нехватка: наслаждение нарратива рождается там, где границы между «я» и «не-я» ставятся под сомнение, а выученные отношения — проверяются на прочность. Вертер — нарративный драйвер, или литературная машина, обремененная телом. Она работает в шизофренической логике: редуцируя тела до фигур, литература оставляет богатые возможности для подмены и удваивания. Все может быть связано со всем: романтический субъект в любом месте отыщет нужную ему фабулу.
2. Вступая в отношения с Вертером, Шарлотта оказывается внутри фармакона. Фармакон — одновременно и лекарство, и яд, но в данном случае не столько вещество, сколько пространственная структура. Фармакон универсален, потому что сами человеческие привязанности универсальны; но не все фармаконы равны между собой. Романтический субъект движим тягой к диссоциации: свое повествование он плетет поперек жизни и смерти, «здесь» и «там». Фармакон Вертера — больше про влечение к смерти, чем про зависимость от Другого. Дело в том, что литературной машине тесно в человеческом теле; ее язык направлен против материальности тела говорящего.
3. Шарлотта и Альберт — только литературные фигуры, но фигуры ли? Основная тема в «Страданиях» — это (со)отношения литературы и тела. Голос автора появляется в конце книги — и намекает, что референт все-таки был: живое тело Шарлотты, сопротивляющееся любой литературной редукции. Романтический текст рождается в теле, но живет поперек тела. Вертер ищет лазейку между «да» и «нет»: будь со мной, даже если ты не со мной; невротическое нарративное удовольствие берет начало в том же самом зазоре.
4. Удовольствие литературы — в том, чтобы быть поперек «да» и «нет», вдоха и выдоха. Текст никогда не состоится без тела; но дело в том, что немного все-таки состоится.
1. Несчастная любовь Вертера, Шарлотта, и ее муж Альберт — скорее фигуры, чем носители нарративной воли. Шарлотту влечет к Вертеру нарративная нехватка: наслаждение нарратива рождается там, где границы между «я» и «не-я» ставятся под сомнение, а выученные отношения — проверяются на прочность. Вертер — нарративный драйвер, или литературная машина, обремененная телом. Она работает в шизофренической логике: редуцируя тела до фигур, литература оставляет богатые возможности для подмены и удваивания. Все может быть связано со всем: романтический субъект в любом месте отыщет нужную ему фабулу.
2. Вступая в отношения с Вертером, Шарлотта оказывается внутри фармакона. Фармакон — одновременно и лекарство, и яд, но в данном случае не столько вещество, сколько пространственная структура. Фармакон универсален, потому что сами человеческие привязанности универсальны; но не все фармаконы равны между собой. Романтический субъект движим тягой к диссоциации: свое повествование он плетет поперек жизни и смерти, «здесь» и «там». Фармакон Вертера — больше про влечение к смерти, чем про зависимость от Другого. Дело в том, что литературной машине тесно в человеческом теле; ее язык направлен против материальности тела говорящего.
3. Шарлотта и Альберт — только литературные фигуры, но фигуры ли? Основная тема в «Страданиях» — это (со)отношения литературы и тела. Голос автора появляется в конце книги — и намекает, что референт все-таки был: живое тело Шарлотты, сопротивляющееся любой литературной редукции. Романтический текст рождается в теле, но живет поперек тела. Вертер ищет лазейку между «да» и «нет»: будь со мной, даже если ты не со мной; невротическое нарративное удовольствие берет начало в том же самом зазоре.
4. Удовольствие литературы — в том, чтобы быть поперек «да» и «нет», вдоха и выдоха. Текст никогда не состоится без тела; но дело в том, что немного все-таки состоится.
У нас с Ромой Солодковым вышел текст на сайте Institute of Network Cultures — о том, как дейтинг-приложения оцифровывают и дисциплинируют текучие идентичности пользователей.
Как писал Александр Гэллоуэй, цифровые интерфейсы — на самом деле трикстеры: они формируют пользовательский опыт, но всеми силами скрывают свое присутствие. Чем «тоньше» интерфейс, тем быстрее мы о нем забудем: такое-то действие всегда приводит к такому-то результату, и это гипнотизирует. В этом сходство интерфейсов и идеологии: мы даже не то что верим в интерфейсы, а просто разыгрываем причинные отношения, навязанные нам софтом, как если бы они были естественными законами.
Этот текст — часть многосоставного проекта, который мы назвали Interinterface. Еще он включает в себя интерактивное процедурное эссе, ранняя версия которого доступна на itch.io (а тут небольшое промо). Мы не проводим границы между «обычным» текстом и процедурным: оба эссе — часть одного исследовательского предприятия. Главная идея в том, что мы показываем интерфейсы изнутри: оказывается, это вовсе не прозрачная пленка, а пространство со сложной внутренней архитектурой. Интерфейс состоит из машин, манипулирующих временными потоками пользователей — а значит, и их субъективностями. Конечная цель этих машин — извлечение прибыли, а неизбежное следствие этого процесса — стандартизированные, нарезанные на равные куски идентичности пользователей дейтинг-эппов.
В общем, любые аффективные сервисы делают из наших тел сюрреалистский изысканный труп — коллаж из данных, предназначенный даже не столько для нас, сколько для машинного взгляда алгоритмов ИИ. Но, похоже, тут есть и фигуры удовольствия; этого нет в тексте, но сейчас мне хочется думать о способах наслаждения посредством (или поперек) интерфейсов — а также поперек ИИ, за ними спрятанного.
я люблю ксенофеминистский манифест и Ролана Барта 😑
Как писал Александр Гэллоуэй, цифровые интерфейсы — на самом деле трикстеры: они формируют пользовательский опыт, но всеми силами скрывают свое присутствие. Чем «тоньше» интерфейс, тем быстрее мы о нем забудем: такое-то действие всегда приводит к такому-то результату, и это гипнотизирует. В этом сходство интерфейсов и идеологии: мы даже не то что верим в интерфейсы, а просто разыгрываем причинные отношения, навязанные нам софтом, как если бы они были естественными законами.
Этот текст — часть многосоставного проекта, который мы назвали Interinterface. Еще он включает в себя интерактивное процедурное эссе, ранняя версия которого доступна на itch.io (а тут небольшое промо). Мы не проводим границы между «обычным» текстом и процедурным: оба эссе — часть одного исследовательского предприятия. Главная идея в том, что мы показываем интерфейсы изнутри: оказывается, это вовсе не прозрачная пленка, а пространство со сложной внутренней архитектурой. Интерфейс состоит из машин, манипулирующих временными потоками пользователей — а значит, и их субъективностями. Конечная цель этих машин — извлечение прибыли, а неизбежное следствие этого процесса — стандартизированные, нарезанные на равные куски идентичности пользователей дейтинг-эппов.
В общем, любые аффективные сервисы делают из наших тел сюрреалистский изысканный труп — коллаж из данных, предназначенный даже не столько для нас, сколько для машинного взгляда алгоритмов ИИ. Но, похоже, тут есть и фигуры удовольствия; этого нет в тексте, но сейчас мне хочется думать о способах наслаждения посредством (или поперек) интерфейсов — а также поперек ИИ, за ними спрятанного.
networkcultures.org
Interinterface: Why Affective Interfaces are Spatial Machinery, and How They Normalize and Discipline Queer Identities
By Ivan Netkachev & Roman SolodkovInterinterface is a procedural essay on the ways that dating apps constrain and normalize queer identities of their users. By procedural essay we mean an inte
netkachev_emergence_workshop.pdf
31.7 MB
Самая важная книга мая — критическая история кибернетики от Бернарда Дионисиуса Геогегана (2023). Прочитал и написал большой пост в гараже — и не могу не переслать: немыслимое начало мая в Тбилиси, когда меня будоражило от солнца, хуевило от дождя, я заболевал, выздоравливал, читал эту замечательную вещь, переписывался из Мака с профессором мечты и писал этот длинный текст из кафе с айтишниками.
Forwarded from ⅁ garage.digital
Что общего между структурной антропологией Леви-Стросса, исследованиями шизофрении Грегори Бейтсона и американской либеральной технократией? Медиа-теоретик Бернард Дионисиус Геогеган уверен: связующее звено между этими элементами — кибернетическая теория. Сегодня мы расскажем вам про его новую книгу — «Код: от теории информации к французской теории».
Американские филантропы середины 20 века искали способ изменить мир — не отказываясь при этом от капитализма и индивидуалистских либеральных ценностей. С их точки зрения, причина всех социальных зол — плохая ментальная и социальная гигиена А поддержание гигиены — это вопрос техники: нужны только ученые, которые смогут перевести гуманитарное знание на технический язык.
Кибернетика, возникшая в середине 40-х, стала тем самым мостиком, соединяющим гуманитарное знание и технологизированную бюрократию. Статья Клода Шеннона «Математическая теория связи» положила начало теории информации — которая была достаточно общей, чтобы включить в себя самые разнородные дисциплины. Она позволяла компактно описывать любые символические системы: это могли быть и фонемы естественного языка, и узлы родовых систем в этнографии, и семейные роли в нуклеарной семье. То есть содержание символов — не важно; важны их системные отношения друг с другом.
И социальные, и гуманитарные науки сливались в единую науку о коммуникации, использующую (в той или иной форме) теоретический аппарат кибернетики: петли обратной связи, кодирование и декодирование, информация и энтропия. Например, антрополог Грегори Бейтсон утверждал (1956), что шизофрения у детей развивается из-за коммуникативного парадокса. Мать посылает ребенку двойное послание, то есть взаимоисключающие сообщения на разных уровнях — например, на вербальном уровне просит о заботе, но при этом физически его отталкивает. Шизофрения, в таком случае — это тактика, позволяющая согласовать эти противоречия (например, смешивая буквальные и метафорические смыслы в одном языковом плане).
Другой пример: лингвист Роман Якобсон, эмигрировавший в США в 1941 году, переводит структурную лингвистику на язык кибернетики. Совместно с Морисом Халле, лингвистом из MIT, Якобсон описывает фонемы русского языка как наборы бинарных оппозиций — звонкие/глухие, мягкие/твердые и т.д. В результате весь фонологический инвентарь оказался вписан в Шенноновскую теорию информации — и можно было, например, посчитать в битах «вес» каждого элемента.
Гуманитарные науки, вдохновленные кибернетикой, могут показаться холодными и нейтральными. Но это, как не устает напоминать Геогеган, лишь видимость. Над кибернетической антропологией Маргарет Мид и Грегори Бейтсона витает призрак колониальной этнографии: сложные общества колониальная власть превращает в живые музеи с туземцами, проницаемые для взгляда исследователей. Психологические исследования Бейтсона тоже прочно связаны с государственной биовластью. Их основные герои — субальтерны: пациенты психиатрических лечебниц и члены «неблагополучных» семей.
На протяжении всей своей истории кибернетика была не только наукой о контроле и управлении; она была и наукой для контроля и управления. Нужные им данные ученые получали, наблюдая за наиболее уязвимыми людьми — даже не людьми, а целями; но полученные ими выводы распространялись на все общество в целом. Закономерным итогом этого процесса стала тотальная датификация каждого и каждой: сегодня все мы — ходячие датасеты для тренировки ИИ.
Американские филантропы середины 20 века искали способ изменить мир — не отказываясь при этом от капитализма и индивидуалистских либеральных ценностей. С их точки зрения, причина всех социальных зол — плохая ментальная и социальная гигиена А поддержание гигиены — это вопрос техники: нужны только ученые, которые смогут перевести гуманитарное знание на технический язык.
Кибернетика, возникшая в середине 40-х, стала тем самым мостиком, соединяющим гуманитарное знание и технологизированную бюрократию. Статья Клода Шеннона «Математическая теория связи» положила начало теории информации — которая была достаточно общей, чтобы включить в себя самые разнородные дисциплины. Она позволяла компактно описывать любые символические системы: это могли быть и фонемы естественного языка, и узлы родовых систем в этнографии, и семейные роли в нуклеарной семье. То есть содержание символов — не важно; важны их системные отношения друг с другом.
И социальные, и гуманитарные науки сливались в единую науку о коммуникации, использующую (в той или иной форме) теоретический аппарат кибернетики: петли обратной связи, кодирование и декодирование, информация и энтропия. Например, антрополог Грегори Бейтсон утверждал (1956), что шизофрения у детей развивается из-за коммуникативного парадокса. Мать посылает ребенку двойное послание, то есть взаимоисключающие сообщения на разных уровнях — например, на вербальном уровне просит о заботе, но при этом физически его отталкивает. Шизофрения, в таком случае — это тактика, позволяющая согласовать эти противоречия (например, смешивая буквальные и метафорические смыслы в одном языковом плане).
Другой пример: лингвист Роман Якобсон, эмигрировавший в США в 1941 году, переводит структурную лингвистику на язык кибернетики. Совместно с Морисом Халле, лингвистом из MIT, Якобсон описывает фонемы русского языка как наборы бинарных оппозиций — звонкие/глухие, мягкие/твердые и т.д. В результате весь фонологический инвентарь оказался вписан в Шенноновскую теорию информации — и можно было, например, посчитать в битах «вес» каждого элемента.
Гуманитарные науки, вдохновленные кибернетикой, могут показаться холодными и нейтральными. Но это, как не устает напоминать Геогеган, лишь видимость. Над кибернетической антропологией Маргарет Мид и Грегори Бейтсона витает призрак колониальной этнографии: сложные общества колониальная власть превращает в живые музеи с туземцами, проницаемые для взгляда исследователей. Психологические исследования Бейтсона тоже прочно связаны с государственной биовластью. Их основные герои — субальтерны: пациенты психиатрических лечебниц и члены «неблагополучных» семей.
На протяжении всей своей истории кибернетика была не только наукой о контроле и управлении; она была и наукой для контроля и управления. Нужные им данные ученые получали, наблюдая за наиболее уязвимыми людьми — даже не людьми, а целями; но полученные ими выводы распространялись на все общество в целом. Закономерным итогом этого процесса стала тотальная датификация каждого и каждой: сегодня все мы — ходячие датасеты для тренировки ИИ.
Освобождение предмета от его оболочки, разрушение ауры — характерная черта восприятия, чей «вкус к однотипному в мире» усилился настолько, что оно с помощью репродукции выжимает эту однотипность даже из уникальных явлений. Так в области наглядного воспрития находит отражение то, что в области теории проявляется как усиливающееся значение статистики. Ориентация реальности на массы и масс на реальность — процесс, влияние которого и на мышление, и на восприятие безгранично.
В этих строчках Вальтера Беньямина (1936) слышится предвосхищение эпохи статистического/сетевого изображения, в которой мы все сейчас живем. Я имею в виду генеративные изображения, которых сейчас так много — настолько, что они уже успели деформировать идеологии видения в целом. Зимой я написал текст как раз про статистическую визуальность — это критическое прочтение двух эссе Хито Штейерль, про бедное // среднее изображение. Его можно прочитать на Теллере. Спасибо Кате Колпинец за классный питч, редактуру и дискуссию!
Forwarded from Колпинец
Понемногу возвращаюсь из отпуска (который провела на все сто!) и рассказываю о том, что происходит. На прошлой неделе в Теллер блоге вышел текст Ивана Неткачева об одержимости аналоговым фото в цифровую эпоху. То есть о том, зачем десятки тысяч людей продолжают снимать на старые мыльницы, чтобы затем выложить фото в инсту и по чему мы на самом деле ностальгируем, когда делаем все это.
Ваня написал очень точный и одновременно лирический текст, где глубокое знание теории соседствует с таким же глубоким личным чувством. Однозначно, в моем личном топ-3 текстов, выходивших у нас за все время.
«Новые медиа уже давно вне нашего сенсорного контроля. Время информационных обществ — это время кибернетических машин, производящих миллиарды операций в секунду. Это на много порядков превышает сенсорный порог наших органов чувств — зрения и слуха. Зазор между нашим сенсорным порогом и скоростью двоичных вычислений огромен и потому оставляет машинам простор для формирования собственной временной реальности.
Поэтому ностальгия по аналоговому фото — это в первую очередь ностальгия по медиа, с которыми нам проще соотноситься во временном плане. Сотые секунды — вот сколько занимает производство фотографии; но эта скорость гораздо ближе к ритмам человеческого тела, чем компьютерные вычисления. Это время, за которое нас не успеют обмануть: аналоговому фото больше верится, чем цифровому изображению».
«Мы возвращаемся к аналоговому фото, потому что оно — воплощение недоступности, невозможной в эпоху мгновенной сетевой коммуникации. Референт цифрового фото прочно отделен от изображения — и в пространственном, и во временном плане. Другими словами, когда я держу аналоговое фото друга, я не имею доступа к самому другу, как когда я смотрю на его профайл в «Телеграме». Возможность быть непроницаемым — это не пережиток прошлого, но на самом деле возможность быть собой. «Я» начинается там, где есть интерфейс между внутренним и внешним, — и у Фрейда эту роль выполняет как раз сознание. В этом смысле тоска по аналоговому фото — это попросту грустный симптом: похоже, нам не хватает места, где мы могли бы побыть самими собой»
Ваня написал очень точный и одновременно лирический текст, где глубокое знание теории соседствует с таким же глубоким личным чувством. Однозначно, в моем личном топ-3 текстов, выходивших у нас за все время.
«Новые медиа уже давно вне нашего сенсорного контроля. Время информационных обществ — это время кибернетических машин, производящих миллиарды операций в секунду. Это на много порядков превышает сенсорный порог наших органов чувств — зрения и слуха. Зазор между нашим сенсорным порогом и скоростью двоичных вычислений огромен и потому оставляет машинам простор для формирования собственной временной реальности.
Поэтому ностальгия по аналоговому фото — это в первую очередь ностальгия по медиа, с которыми нам проще соотноситься во временном плане. Сотые секунды — вот сколько занимает производство фотографии; но эта скорость гораздо ближе к ритмам человеческого тела, чем компьютерные вычисления. Это время, за которое нас не успеют обмануть: аналоговому фото больше верится, чем цифровому изображению».
«Мы возвращаемся к аналоговому фото, потому что оно — воплощение недоступности, невозможной в эпоху мгновенной сетевой коммуникации. Референт цифрового фото прочно отделен от изображения — и в пространственном, и во временном плане. Другими словами, когда я держу аналоговое фото друга, я не имею доступа к самому другу, как когда я смотрю на его профайл в «Телеграме». Возможность быть непроницаемым — это не пережиток прошлого, но на самом деле возможность быть собой. «Я» начинается там, где есть интерфейс между внутренним и внешним, — и у Фрейда эту роль выполняет как раз сознание. В этом смысле тоска по аналоговому фото — это попросту грустный симптом: похоже, нам не хватает места, где мы могли бы побыть самими собой»
Вот еще в журнале Bang Bang Education собрали текст из моих постов в Гараж Дижитал. Спасибо Ване Демидкину!
Точка Зрения от Bang Bang Education
Против цифры
Материалы программы Garage Digital Музея современного искусства «Гараж» — о цифровом искусстве, теории и философии технологий
МакКензи Уорк иронично замечает, что «Хакерский манифест» (2004) написан на «европейском» (European) языке: смеси церковной латыни, марксистских дискурсов и делового английского. Год назад я читал эту книгу по ночам — когда ходил из бара в бар и медленно напивался, а параллельно расчерчивал конспективные таблички в блокноте; я был в восторге, и, конечно, принял этот европейский стиль за чистую монету. Похоже, я теперь так и пишу на английском: на «европейском» языке, и еще и с славянским акцентом.
Но стиль — это в каком-то смысле и есть самое глубокое содержание письма, как писала Сонтаг. Да и в общем-то все марксистское литературоведение — про то, что как раз форма выражает социальное содержание текста. «Европейский» диалект английского обладает большой инерцией: как если бы твои тексты писались сразу всеми авторами левакцого издательства Verso. А когда переводишь свои тексты на русский, их приходится пересочинять заново: другая традиция письма высвечивает концептуально слабые места.
Я постепенно привыкаю к такому билингвальному существованию — с тех пор, как начал учиться в The New Centre for Research and Practice. И сейчас я решил запустить свой англоязычный блог на Substack (и приглашаю вас подписаться). Новые тексты с этой платформы приходят сразу на почту. Там уже есть небольшая заметка про генеалогии лингвистического труда краудсорсеров — которую я в какой-то момент переведу на русский и опубликую здесь.
Но стиль — это в каком-то смысле и есть самое глубокое содержание письма, как писала Сонтаг. Да и в общем-то все марксистское литературоведение — про то, что как раз форма выражает социальное содержание текста. «Европейский» диалект английского обладает большой инерцией: как если бы твои тексты писались сразу всеми авторами левакцого издательства Verso. А когда переводишь свои тексты на русский, их приходится пересочинять заново: другая традиция письма высвечивает концептуально слабые места.
Я постепенно привыкаю к такому билингвальному существованию — с тех пор, как начал учиться в The New Centre for Research and Practice. И сейчас я решил запустить свой англоязычный блог на Substack (и приглашаю вас подписаться). Новые тексты с этой платформы приходят сразу на почту. Там уже есть небольшая заметка про генеалогии лингвистического труда краудсорсеров — которую я в какой-то момент переведу на русский и опубликую здесь.
У Александра Гэллоуэя в его теоретической монографии о цифровых интерфейсах проскальзывает такое понятие — первичная травма интерфейса. Казалось бы: интерфейсы — это всего лишь посредники; но на самом деле мы знаем, что медиа — это и есть сообщение. А значит, каждый акт перевода — это скорее пересборка наново, а не передача уже данного. Закономерно, что эта пересборка не может быть нейтральной. Как мы себя почувствуем, когда в интерфейс попадает самое сокровенное — наши чувства и мысли?
Одновременно мы знаем: любовь бывает только посредине (из названия другой работы Гэллоуэя). Сексуальность, как и привязанность в более общем смысле, как и вообще удовольствие — напрямую возникают из травмы перевода. Первое медиа в нашей жизни — это переходный объект Винникотта: вещь, через которую забота матери передается ребенку. Это вещь, которой как бы нет. Потому что это не объект, а место: где мать, ее любовь и забота — безграничны.
Перечитывая Винникотта, Бернард Стиглер утверждает: переходные объекты обладают свойствами фармакона, то есть одновременно и яда, и лекарства. По-настоящему сильные чувства могут сделать нас зависимыми, подорвать нашу субъектность. Первичная травма интерфейса, или даже первичная травма медиа — в том, что это место, где ты себя утрачиваешь, но совсем не обязательно обретаешь себя снова. Другими словами, в интерфейсе можно зависнуть.
***
Вместо травмы перевода я бы поговорил о его жестокости. Когда мир достигает меня, говоря со мной в полный голос — это про избыточную полноту, сопряженную с жестокостью. Борис Поплавский пишет: «и как бабочки из огня, // достигают слова меня». Коммуникация — это не кибернетическая передача данных; скорее, это постоянный риск дезинтеграции. Удовольствие начинается там, где ты можешь выдержать акт перевода (то есть ответить на вызов жестокости).
Одновременно мы знаем: любовь бывает только посредине (из названия другой работы Гэллоуэя). Сексуальность, как и привязанность в более общем смысле, как и вообще удовольствие — напрямую возникают из травмы перевода. Первое медиа в нашей жизни — это переходный объект Винникотта: вещь, через которую забота матери передается ребенку. Это вещь, которой как бы нет. Потому что это не объект, а место: где мать, ее любовь и забота — безграничны.
Перечитывая Винникотта, Бернард Стиглер утверждает: переходные объекты обладают свойствами фармакона, то есть одновременно и яда, и лекарства. По-настоящему сильные чувства могут сделать нас зависимыми, подорвать нашу субъектность. Первичная травма интерфейса, или даже первичная травма медиа — в том, что это место, где ты себя утрачиваешь, но совсем не обязательно обретаешь себя снова. Другими словами, в интерфейсе можно зависнуть.
***
Вместо травмы перевода я бы поговорил о его жестокости. Когда мир достигает меня, говоря со мной в полный голос — это про избыточную полноту, сопряженную с жестокостью. Борис Поплавский пишет: «и как бабочки из огня, // достигают слова меня». Коммуникация — это не кибернетическая передача данных; скорее, это постоянный риск дезинтеграции. Удовольствие начинается там, где ты можешь выдержать акт перевода (то есть ответить на вызов жестокости).
В трехчасовом видео с пересказом сюжета Half Life и Portal главный герой — камера, пролетающая через гигантские бункеры, бесконечные коридоры лабораторий и технологические инфраструктуры с не всегда понятным назначением. Оторваться сложно: я вспоминаю, как играл в Portal 2, и как все это было, в общем, про одну очень внятную эмоцию — чувство возвышенного, исходящее от преувеличенных технологических инфраструктур. Такой театр возвышенного, на грани (или за гранью) китча.
А сейчас я узнал про знаменитую книгу Дэвида Ная — «Американское технологическое возвышенное», и все стало понятнее. Источник этого очарования — гигантоманское воображение рождающейся нации, постепенно утрачивающей религиозные ориентиры. Образы возвышенного — это клей для разнородного американского общества: мост Золотые Ворота, плотина Гувера и небоскребы электрифицированного Нью-Йорка.
(Unironically: я правда думаю, что в этом месте лесопилка из Твин Пикса встречается с героями Скибиди Туалета.)
А сейчас я узнал про знаменитую книгу Дэвида Ная — «Американское технологическое возвышенное», и все стало понятнее. Источник этого очарования — гигантоманское воображение рождающейся нации, постепенно утрачивающей религиозные ориентиры. Образы возвышенного — это клей для разнородного американского общества: мост Золотые Ворота, плотина Гувера и небоскребы электрифицированного Нью-Йорка.
(Unironically: я правда думаю, что в этом месте лесопилка из Твин Пикса встречается с героями Скибиди Туалета.)
YouTube
The Combined Timeline | COMPLETE Half-Life & Portal Story & Lore
The Half-Life and Portal timeline is long and complicated. Although these stories are set in different locations on Earth, they connect over the years. From Black Mesa's early years and their competition with Aperture Science, to the fall of Aperture and…
Forwarded from ⅁ garage.digital
В 1847 году семья Фокс переехала из Рочестера — крупного города в штате Нью-Йорк — в деревушку под названием Гайдсвилл. Уже через год три дочери Фокс превратились в медиумов: неизвестные духи общались с ними с помощью стуков. Они могли отвечать на простые вопросы — например, правильно сообщали возраст каждой из дочерей, простучав нужное количиество раз. А дальше события развивались стремительно: о таланте сестер Фокс узнали в Гайдсвилле, а затем и в Рочестере и всех США. Спустя семь лет уже больше трех миллионов американцев увлекались спиритуализмом — появлялись новые медиумы, новые коммуникативные техники и устройства для контакта с духами.
Об этом — академическая статья теоретика медиа Бернарда Геогегана. Не так давно мы рассказывали про его книгу о влиянии кибернетики на гуманитарные науки. Но почему ученый, занимающийся критическим изучением техники, пишет про спиритуализм? Все дело в том, что, как утверждает Геогеган, спиритуализм — это машина, а не просто набор кем-то созданных нарративов. И эта машина состояла из технологических инфраструктур того времени, медиа и самоорганизующихся сообществ.
Неслучайно, что коммуникация с потусторонним началась именно в Гайдсвилле. Спиритуализм закрывает дыры в существующих сетях коммуникации, и потому его место — на границе инфраструктур. Гайдсвилл находился далеко от железной дороги — но не настолько, чтобы быть захолустьем. Сообщение с Рочестером все-таки было, но оно проходило с задержкой — как правило, вместе со странствующими торговцами. В таких промежуточных местах и происходят встречи с жутким. А спиритуализм — это альтернативная сеть сообщения. Там, где нет электричества, проводниками сообщения становятся человеческие тела.
Со временем система общения с духами была кодифицирована — и обросла псевдонаучными элементами. Спиритуализм стал более демократичным: в 1850-е появились устройства, которые позволяли контактировать с потусторонним без помощи медиума. Например, доска Уиджа преобразовывала микро-движения оператора в загадочные последовательности букв, цифр, «да» и «нет».
Так спиритические сеансы из американской деревушки переместились в ярко освещенные европейские столицы. И поэтому, как пишет Геогеган, их функция изменилась. Спиритуализм стал заполнять не бреши в коммуникационных инфраструктурах, но, скорее, пробелы в сознании практикующих. Общаясь с духами, люди на самом дели стали обращаться к своему бессознательному. Когда провода плотно окутали планету, спиритуализм окончательно превратился в товар для личного потребления.
Об этом — академическая статья теоретика медиа Бернарда Геогегана. Не так давно мы рассказывали про его книгу о влиянии кибернетики на гуманитарные науки. Но почему ученый, занимающийся критическим изучением техники, пишет про спиритуализм? Все дело в том, что, как утверждает Геогеган, спиритуализм — это машина, а не просто набор кем-то созданных нарративов. И эта машина состояла из технологических инфраструктур того времени, медиа и самоорганизующихся сообществ.
Неслучайно, что коммуникация с потусторонним началась именно в Гайдсвилле. Спиритуализм закрывает дыры в существующих сетях коммуникации, и потому его место — на границе инфраструктур. Гайдсвилл находился далеко от железной дороги — но не настолько, чтобы быть захолустьем. Сообщение с Рочестером все-таки было, но оно проходило с задержкой — как правило, вместе со странствующими торговцами. В таких промежуточных местах и происходят встречи с жутким. А спиритуализм — это альтернативная сеть сообщения. Там, где нет электричества, проводниками сообщения становятся человеческие тела.
Со временем система общения с духами была кодифицирована — и обросла псевдонаучными элементами. Спиритуализм стал более демократичным: в 1850-е появились устройства, которые позволяли контактировать с потусторонним без помощи медиума. Например, доска Уиджа преобразовывала микро-движения оператора в загадочные последовательности букв, цифр, «да» и «нет».
Так спиритические сеансы из американской деревушки переместились в ярко освещенные европейские столицы. И поэтому, как пишет Геогеган, их функция изменилась. Спиритуализм стал заполнять не бреши в коммуникационных инфраструктурах, но, скорее, пробелы в сознании практикующих. Общаясь с духами, люди на самом дели стали обращаться к своему бессознательному. Когда провода плотно окутали планету, спиритуализм окончательно превратился в товар для личного потребления.
King's College London
Mind the Gap: Spiritualism and the Infrastructural Uncanny
На «Сверхновой» вышла моя рецензия на последнюю книгу Герта Ловинка, «В плену у платформы» (2022) — в этом году ее перевели на русский в Ad Marginem. Чем больше я читал ее, тем больше убеждался — это скорее один большой мем про левую критику технологий, чем критическое эссе. Цифровые медиа у Ловинка — отчуждающие, утомляющие, лишающие пользователей своей воли, а сопротивление платформам — бесполезно. Мы уже оказались в матрице: лучшее, что мы мы можем сделать — это удалить все аккаунты в соцсетях и уйти в лес. Но мы не можем, как утверждает Ловинк: ведь речь идет уже о фармакологической зависимости.
Через эту книгу я попытался прочитать основные тропы современной критики — и высветить их слабые места. Спасибо Кате Колпинец за многочисленные разговоры про Ловинка, а Вале Голеву — за его замечательный пост, после которого я начал думать про отчуждение совсем иначе.
(Почему-то превью на английском, но нет, этот текст по-русски.)
Через эту книгу я попытался прочитать основные тропы современной критики — и высветить их слабые места. Спасибо Кате Колпинец за многочисленные разговоры про Ловинка, а Вале Голеву — за его замечательный пост, после которого я начал думать про отчуждение совсем иначе.
(Почему-то превью на английском, но нет, этот текст по-русски.)
Supernova
Как теоретики интернета лишили пользователей удовольствия
Рецензия на новую книгу Герта Ловинка «В плену у платформы». Разбираемся в том, действительно ли пользователи оболванены соцсетями (мы считаем, что нет)