Cиний Xолcт – Telegram
Cиний Xолcт
849 subscribers
278 photos
71 videos
7 files
39 links
Канал философа, кандидата философских наук Владимира Маковцева
Для связи @vl_makovtsev
Поддержать развитие канала через донаты по номеру 2200 7008 9212 6631
Download Telegram
Как изобразить любовь?

Может быть, ее не стоит изображать, и говорить о ней бессмысленно, - но стоит именно любить.
Экзамены и зачеты это не всегда билеты и вопросы, а иногда и творческое задание, как было у меня с одной из групп, в которой ребята решили изобразить какой-нибудь концепт, проблему, текст или персону, или еще что-то, что хотя бы отделено могло быть связано с философиеи.. И вот одна из работ, которая изначально показалась мне странной, требующей комментария, тем более что она якобы иллюстрация к Эриху Фромму... Но допустим. Все же, если картина требует пояснения, очевидно, она лишена должной автономии, а значит, и сказанное ею недостаточно, раз оно нуждается в комментарии.
Но вот действительно, как еще изобразить любовь... Может быть, куда лучше было бы и вовсе оставить чистым лист.
Что значит быть свободным?

Помните, как в Легенде о Великом Инквизиторе Достоевский задает вопрос: может ли человек вынести свободу? Инквизитор обращается к Христу как к разрушителю порядка: ты дал людям свободу, но они не вынесли ее, они захотели хлеба, не истины. Избыток свободы порождает страх, необходимость избавиться от выбора. И потому свобода превращается в сделку: мы дадим тебе счастье, смысл, ценности, образ жизни, взамен на согласие быть управляемым. Инквизитор берет на себя бремя свободы, превращая ее в привилегию. Это уже не свобода как избыточность, а как административная функция. Система не репрессивна, как считали некоторые марксисты, она продуктивна. Она не запрещает свободу, она ее производит в нужных дозах, местах, в виде прав человека, в обмен на лояльность и нормативную телесность. Но Инквизитор это не просто персонаж, а структурная фигура, выражающая фундаментальную антропологическую инстанцию. В нем проглядывает архетипический образ цензора, Сверх-Я, функционирующего как защита от ужаса свободы. Инквизитор просыпается вместе с нами по утрам, ставит лайк тому, что не испортит нашу репутацию.
Некоторые философы считали, что быть свободным означает жить в согласии с природой, – человек свободен когда действует в соответствии с законами необходимости. Осталось только понять, что такое природа. В свете современности это означает, – ты свободен, если: ты белый и не из нацменьшинств, традиционной ориентации, лояльный к власти, у тебя надежная цифровая репутация и семейный статус, если ты не радикален ни в эстетике ни в образе жизни, если твои взгляды предсказуемы и выражаются в понятных шаблонах, а твои ценности укладываются в формат официального гуманизма и т.д. Иными словами, ты свободен постольку, поскольку не мешаешь воспроизводству системы. Скажут, что это ни столько свобода, сколько адаптация и приспособление, но если ты вписан в систему, перед тобой открыты все двери, если нет, – ты рискуешь стать изгоем и маргиналом, пути реализации которого окажутся крайне ограниченными. Вписанность в систему становится валютой свободы, а выход за ее пределы утратой привилегий и, возможно, даже свободы настоящей. Свобода как самостоятельное состояние утрачена. Впрочем, была ли она когда-то, – отдельный вопрос.
Но свобода все же не иллюзия. Свободен не тот, кто соответствует норме, но способный покинуть устойчивую зону идентичности. Это не романтический бунт, а продуктивная инаковость. Ты не выбираешь между системой и антисистемой ты создаешь новые способы чувствовать и мыслить. В этом смысле свобода, не состояние, а событие, это не про выйти из клетки, а перестать мыслить в терминах клетки вообще. Когда ты вписан в систему ты находишься внутри структуры желания, которую система тебе же и произвела. Желание становится управляемым: ты хочешь того, что тебе разрешено хотеть. Именно поэтому свобода, если она вообще возможна, должна пройти через изменение самого желания. Быть свободным это не просто действовать иначе, а желать иначе, мыслить иначе, не быть собой в привычных терминах.
Свобода это не очередной бунтарский манифест и не баррикады. Это работа по деконструкции себя, желаний, страхов, готовность становиться «чужим», «ненормальным», «неудобным». Это мужество существовать в зоне дискомфорта, где нет гарантий и готовых решений. Сейчас, как, впрочем, и не-сейчас, пытаются критиковать «ненормисов» за их желание не быть как все. И это справедливо, но лишь отчасти, – их желание это пусть еще и не явный, но скрытый инстинкт по подлинности бытия. За критикой же скорее стоит страх перед любым «иным».
В финале «Легенды» Христос молча целует Инквизитора, и это важнее слов –подлинная свобода не доказывается аргументами, а проживается. Она в этом безмолвии, в способности не принимать в свое сердце агрессию даже в отношении тех, кто тебя порабощает. И потому сегодня быть свободным значит прежде всего не бояться тишины, что стоит за всеми нашими словами о свободе. Не бояться пустоты, которая открывается, когда отбрасываешь готовые ответы. И продолжать желать невозможного.
О грубости. И вежливости.

Попался мне тут канал одного молодого человека, и, минуя содержание, в глаза сразу бросается стиль, который иначе не назвать, как постироничная публицистика с элементами намеренной грубости. И вот думаю, почему этот стиль меня так отталкивает? Такой стиль мог бы быть уместен лет 15–20 назад, сейчас же он кажется уже неуместным. потому что утратил ту свежесть, дерзость, которая когда-то оправдывала его. Он не разрушает, а играет в разрушение и повторяет сам себя.
Но если бы дело было только в стилистике текста, может быть, и делиться этим я бы не стал. Однако вопрос, пожалуй, стоит поставить иначе: почему меня так отталкивает грубость? К слову сказать, вежливость я воспринимаю как ту же грубость, только прикрытую рамками приличий. Меня сложно обвинить в морализаторстве, поэтому и тыкать пальцем ни в кого конкретно не буду, – не в этом цель. Грубость отталкивает как форма неискренности, и в этом она сближается с нарочитой вежливостью. Грубая, намеренная брань, часто кажущаяся предельно неуместной, или троллинг, называние вещей «своими именами» зачастую это поза, которая пытается выдать себя за искренность, за настоящесть, но фактически скрывает страх быть уязвимым, нежелание быть в контакте, невозможность прожить свою неуверенность. Одним словом это неаутентичность, замаскированная под «прямоту». Это, к слову, о той самой правде, которую до сих пор нередко воспринимают как силу. Нет, сила не в правде.
И грубость, и вежливость в определенных ситуациях могут быть способом уклонения от подлинной уязвимости. Вежливость оказывается стратегией, намеренно выстраивающей стену; грубость ее аналог, при котором другой точно так же оказывается бесконечно далек. В обоих случаях перед нами дистанция, которая защищает от вторжения. Это речь, боящаяся рисковать. А там, где нет риска, где он сознательно скрыт под маской приличия или мнимой «грубой честности», – там нет диалога. Прости мне мой бахтинский.
Может показаться странным, почему грубый не рискует. Как так, ведь вот он, во всей своей грубости, обнажает себя, рискуя быть смешным, неуместным, рискуя быть осужденным обществом. Но это не риск. Это удар на опережение, рассчитанный на то, чтобы свести любую боль к контролю. Это не риск быть отвергнутым, а отказ пустить кого-то достаточно близко, чтобы он вообще мог отвергнуть. Поэтому грубые скорее достойны сожаления, чем осуждения. Но при этом грубость в большей мере, чем вежливость, может сохранять в себе притязание на диалог, это отчаянный крик навстречу другому, но все еще сохраняющий себя в тени. Дистанция вежливой маски, прикрытая этикетом, гораздо более непроницаема для диалога.
Я хочу речи как попытки быть, а не казаться. Прямоте грубости и вежливости я предпочитаю неуклюжее косноречие. Как нарушение, как сбой речи, рождаемой в неуверенности, косноречие обнажает свою искренность. Косноречивый не играет в «искренность», он спотыкается, пробует, не справляется, возвращается, говорит глупости, исправляется. Его неуклюжее слово не оформлено, но оно отражает само переживание, и оно гораздо сильнее любого отстоявшегося смысла. Настоящее слово, рожденное не из рассудка, а из разума рождается в боли, в разладе между возможностью выразить выражаемое, - будь это чувство или мысль. Косноречие это не просто недостаток речи, отсутствие нужных и подходящих слов, которые могли бы достигнуть своей цели. Здесь есть еще и глубина переживания, – где речь становится вязкой, ломается, там часто обнаруживается внутренний трагизм и сложность человеческого бытия.
Вы любите дождь?

Когда-нибудь я перестану размышлять о власти, насилии, дисциплине и феноменологии тела, но точно не сегодня. В такую влажную погоду. Не могу не заметить, что мне определенно нравится, как в этой влажности у девушек начинают пушиться и завиваться в колечки волосы. И некоторые нередко это воспринимают как досадное следствие влажной погоды. Конечно, волосы это больше, чем просто шерсть на голове, это показатель здоровья и красоты, и не в последнею очередь финансовой составляющей, и их утрата может сильно испортить психику. И поэтому взъерошенные от влаги волосы могут восприниматься как символ утраты контроля над собой. Но в тоже время в этом есть что-то интимно-хрупкое, едва заметное, но очень милое, – словно наружу выходит нечто, что в обычное время было спрятано за невротической дисциплиной тела. Здесь вдруг оказываешься свидетелем уязвимости красоты в ее тесном сопряжении с пространством, – дождя, в котором милые завитушки становятся ее следствием. В тоже время в этом чувствуется и знак временного отказа от дисциплины. Радует здесь не испорченность прически, а то, что за этим вдруг проскальзывает: нечто подлинное, что при этом не поддается рассудочному контролю. В этот момент девушка становится словно более живой и телесной.
И напротив, идеально уложенные волосы, подстриженные едва ли не под линейку, вызывают интуитивное чувство отторжения. Это не аргумент против аккуратности, а именно интуитивное ощущение, сигнализирующее, что здесь от тебя что-то пытаются утаить. Любовь к порядку, к контролю, в конечном счете это стирание спонтанного. И именно это неуловимо начинает тревожить. Парадоксально, но слишком правильная форма почти всегда ощущается как форма насилия, будь то насилие над хаосом или над самой жизнью.
Иногда быть красивой – это просто быть. Не «быть собой» или «естественной», – в этом тоже есть какая-то форма рассудочности, – но быть, не фиксируя, как ты выглядишь в чужом взгляде. Пушистые от влаги волосы нельзя сравнить с намеренной небрежностью, поскольку последняя все же хранит в себе некую осознанность, здесь же тело оказывается вне власти нормы и порядка, а также попыткам противостоять им, – и это нельзя подделать намерено, этому можно позволить только быть. И как часто, девушки пытаются намеренно понравиться, – иногда получается иногда нет, – но чаще мы замечаем то, что порой просто ускользает от контроля и рефлексии, и что привлекает куда сильнее взгляд, чем подчеркнутые формы красоты.
Многознание уму не научает

Никто не станет спорить с эти фрагментом Гераклита, но мало кто обращает внимание, что хоть и не в этом мудрость, для философа крайне необходимо знать много. Нигде это не ощущается наиболее остро, – дилетантизм в философии общее место. Очень много в нашей среде лиц, не имеющих даже базового образования, но крайне много тех, кто убежден, что, начитавшись Достоевского, можно выдавать себя за специалистов. Впрочем, справедливости ради стоит сказать, дело не в самой философии, она лишь один из симптомов общего уровня интеллектуальной культуры. Но если для профессионализма художника или врача нет строгой необходимости знать историю живописи или медицины, то в случае с философией отсутствие этого – яркий симптом профессиональной непригодности.
Ярко это проявляется в интерпретации «войны» у того же Гераклита. Нет-нет, да и наткнешься на очередного апологета войны, пытающегося раздуть огонь из его фрагмента «Война – отец всех вещей». Гераклит не говорит ясно, сказанное им, каким бы внешне простым оно ни казалось, требует осторожности, а буквальное понимание превращает его из мыслителя изначального мышления в меланхоличного деда.
Попытка выдавить из него милитариста, явно или скрыто сквозящая в интерпретациях, основана на подмене понятий, которая из философии порождает мифологию, оправдывающую войну как необходимое условие бытия. Это даже не интерпретация, а идеология, которая либо по своей тупости, либо сознательно не замечает, что среди фрагментов Гераклита нет ничего, что даже отдаленно было бы похоже на призыв к уничтожению городов, погибели людей или возвеличиванию военной силы.
Такое извращение происходит тогда, когда философию начинают использовать как риторику, а не как мышление. И здесь мы становимся свидетелями подмены: война у Гераклита это «полемос», а не «стратос», что буквально означает «армия» или «войско», отсюда и слово «стратегия» как искусство полководца. Чтобы понять сказанное Гераклитом необходимо проделать усилие на прояснение всей истории философии, – без этого сказанное подвисает, становится «темным», и потому удобным для искаженного понимания. Тогда и станет ясным, что полемос как отец всех вещей это принцип изначального различия, сближающийся, хотя и не тождественный, с тем, что у Ницше будет названо волей к власти как одной из форм этого принципа, а у Хайдеггера, алетейей как процесс, в котором различие становится вообще явным,– поскольку только в свете сокрытия вообще нечто может предстать как открытое.
Полемос это изначальный метафизический принцип структуры различия, позволяющий отличать людей от богов, рабов от свободных. Война же, особенно в свете современности, это фиксация полемоса, превращенный в технико-политический инструмент, при котором различие не порождает бытие сущего, а, напротив, уничтожает его и низводит до пыли руин. Так что если Гераклит и называет войну «отцом всех вещей», то лишь в том смысле, что различие предшествует единству, и что из конфликта возникает определенность, и для этого не нужны ни кровь, ни оружие. Для этого нужна мысль. Так что дилетант, взявшийся говорить от имени философии, опаснее невежественного молчальника. Он не просто не понимает текста, он внедряет подмену, выдает мнение за знание, идеологему за мысль. И здесь уже неважно, цитирует ли он Гераклита или Гегеля, он говорит не философски, а манипулятивно, при этом не давая себя отчет об истоке своего мышления. Поэтому для философа просто необходимо многознание, – ума оно не прибавит, но может избавить от падения в дешевую и неприкрытую идеологию. Многозннаие крайне необходимо. Без этого мы и будем иметь, что имеем – поверхностные и почти буквальные прочтения философских фрагментов с привнесением в них смыслов нашего настоящего. Многознание, если его не возводить в культ, может хотя бы снабдить философа системой координат, необходимой для ориентации в культурном и понятийном пространстве. Без этого мышление неизбежно скатывается в мимикрию, за которой нет ни внутреннего напряжения, ни ответственности за сказанное, без чего нет философии, но только дилетантизм.
На улицах Тбилиси я встретил Мамардашвили. И вот в свете сказанного выше нашел у него интересное и меткое различие: Идеологию всегда можно принимать или не принимать по причинам, которые лежат вне ее самой (по интересам, по внемысленным причинам), а мысль есть нечто такое, о чем не может возникнуть вопроса принимать ее или не принимать.
День рождения админа Философской афиши больше походил на маленький фестиваль, чем на обычный пикник в парке, – во всяком случае, не удивлюсь, если однажды он действительно станет таковым, - хочешь в шахматы играй или учись играть на китайской скрипке, хочешь - лекции слушай, или как растет трава и грозится дождь.
Было приятно увидеть знакомые лица, но еще приятнее – познакомиться с новыми,– не так уж часто попадаешь в место притяжения открытых, думающих, прекрасных и душевных людей, что лично для меня крайне важно последние месяцы, если не годы. И, конечно, кожаная собака была бесценна, – жаркая как каменное солнце!
Стрим №1
Стоит ли учиться на философском факультете?


Что вообще такое философское образование? Можно ли научиться философии и что это вообще значит? Или единственное, чему там учат, это отличать Гегеля от Гоголя? Впрочем, кого-то и этому не научили. Ко мне регулярно обращаются с вопросами: стоит ли поступать на философский факультет, что там происходит и чем это вообще может быть полезно. Поэтому идея поговорить об этом давно витала надо мной. Мне, конечно, есть что рассказать, у меня этого философского образования как у дурака фантиков: бакалавриат, магистратура, аспирантура, защищенная диссертация и помыслы о докторской. Я накопил достаточно наблюдений, чтобы поделиться ими. Разумеется, мой опыт субъективен и охватывает в основном СПбГУ и МГУ, да и то в крайне узкой их части. Но все же – сказать есть о чем. Но особенно важно понять, что интересно возможным абитуриентам. Поэтому моей собеседницей будет Мила, – хозяйка той самой очаровательной кожаной собаки, а также будущая магистрантка философсокго факультета МГУ. Я постараюсь ответить на ее вопросы, а если у вас тоже есть, пишите сюда или в чат стрима на YouTube.
В это воскресенье, 27 июля в 18:00 по Мск.
https://www.youtube.com/live/FKqBe6lszT0

UPD. По технический причинам стрим не вышел в эфир.
Стрим

Мераб Мамардашвили  это явно, один из тех философов, кто становится точкой притяжения. Его сложно назвать «философом для философов», но он точно один из тех, кто, задевая что-то в нашем юношеском сознании, побуждает нас к философии. С него вполне можно начинать введение в философию – не как в историю идей, а как в само мышление. И, начав это введение, так и остаться в бесконечном начинании.
Но что значит быть философом в стране, где свобода слова и мысли под вопросом? Не приходится ли в таких условиях уходить во внутреннее подполье, как это было с А.Ф. Лосевым, или изобретать эзопов язык, как у Мамардашвили или, отчасти, М.М. Бахтина? Или же можно говорить прямо?
Но не лишит ли прямое высказывание философскую речь должной глубины? В условиях цензуры или репрессий оно может не только опасно упростить мысль, но и лишить ее подлинной философской сложности. Или, может, вся эта тема не стоит проблемы, поскольку вся история философии показывает, что дело мысли – это всегда риск. Там, где нет этого риска для мышления, там нет и философии. В общем, много вопросов, которые стоило бы задать, о чем и предлагаю поговорить вместе с Семеном Лариным на предстоящем стриме 3 августа в 15:00 https://www.youtube.com/live/yMxn5NIS_Lg
Live stream started
Live stream finished (1 hour)
Разговор скорее получился, чем нет. Есть его запись, чем хочу и поделиться.
Вопрос о философии свободы Мамардашвили, конечно, решен не был, но уж точно мы с Семеном смогли расчистить подступы к самому такому вопросу. Получилось даже хорошо!
https://blue-canvas.mave.digital/ep-40
Бахтин и эзопов язык

Конечно, философ говорит о «как таковых» идеях – будь то человек, война или стол. Но откуда исток говорения? Даже говоря о столе, философ всегда обращается к предельно конкретному – этому столу. Отдает ли сам философ отчет в понимании, почему он говорит именно так, а не иначе? С чем он связан, с какой традицией? Отчасти к этому призывает Мамардашвили в начале «Картезианских размышлений», говоря о Декарте как об отце современной философии и «создателе того мыслительного аппарата, в рамках которого, знаем мы об этом или не знаем, и по сегодняшний день вращается наша мысль. К сожалению, чаще всего мы этого не знаем. Поэтому следует вспомнить об этом, имея в виду, конечно, наши сегодняшние дилеммы – не только теоретические, но и дилеммы экзистенциальные, человеческие, личностные». О чем речь? Хочешь понять, почему то, что сказывается в тебе в настоящем, – обратись к Декарту. Для Мамардашвили как «гуманиста» это очевидно, поскольку новоевропейский рационализм – это и исток гуманизма в хорошем смысле слова, который достигнет своих пределов уже в экзистенциализме Сартра.
Но всегда есть контекст – где-то более явный, где-то менее. Обращение Мамардашвили к Декарту вполне может быть прочитано как «бегство» от абсурдного фона бытия. Но в качестве примера я проиллюстрирую это обращением к М. М. Бахтину. Я не буду говорить о его приговоре к пяти годам Соловецкого лагеря, который из-за болезни был заменен ссылкой в Кустанай, я лишь укажу на контекст, в котором создавалась книга о Франсуа Рабле – 1930-40-х гг. В период большого террора и культа «высокого стиля», вождя, героического мифа. Бахтин же выстраивает в это время концепт карнавала как структуры бытия, подчеркивая, что подлинная культура это не культура официоза, а народная, смеховая, телесная. Карнавал это онтология диалога, сближающаяся у Бахтина с текучестью Гераклита. Неслучайно издание книги о Рабле 1940 года сопровождается эпиграфом из Гераклита, а именно фрагментом о времени как ребенке, играющем в кости: мир лишен привычного для нас разумного основания, он как игра ребенка, в которой каждый шаг меняет всю структуру игры. Здесь нет четких и ясных правил, следуя которым, ты можешь избежать столкновения с абсурдом – а уж кто восседает во главе этой игры, ребенок или тиран, не все ли равно? Вне контекста большого террора и культа личности все это было бы хорошей академической работой, коей, безусловно, является книга о Рабле, и замечу, являющейся кандидатской диссертацией М.М. Бахтина, которую он защищает в 1946 году и за которую ему хотели присудить степень доктора наук, но ходатайство не прошло. Сама же книга как отдельное издание выходит только в период оттепели в 1965 году, под названием «Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса».
Нельзя сказать, что Бахтин пишет книгу с прямым намерением «высказаться» о сталинском времени, и это принципиально. Он не диссидент, не борец за правду дня. Он работает в иной логике. Но это не отменяет того, что сама возможность его речи, выбор темы, стиль и та его философская антропология в ритме которой он работает, – форма уклонения. Он не говорит о настоящем, но говорит из него, и тем самым говорит больше, чем мог бы сказать прямо. Сама фигура Рабле для Бахтина это способ обозначить, что культура, в том числе высокая литература, имеет исток в антииерархическом, народно-уничижительном, в телесной материальности, в несерьезном. А несерьезное в условиях террора – это вызов. Не потому, что оно разоблачает, а потому что оно не совпадает с заданным каноном серьезности, рациональности, «исторической необходимости». Это и есть работа философа в эпоху невозможности говорить прямо. Писать о Рабле, как пишет Бахтин, это не бегство от настоящего. Это отменить его закономерность, если не в мире, то в языке.