Альтист Данилов. В. Орлов. Издательство АСТ, 2015.
На Ивановской горке в Москве между Колпачным и Хохловским переулками есть маленькая уютная аллея, петляющая меж тополей-гигантов и старых усадебных домов. Называется она Даниловской аллейкой, и этот Данилов не давал мне покоя. Кто такой? Чем заслужил?
Данилов, в честь которого местные жители назвали аллею, - альтист, он же - демон на договоре, живущий в Останкино, он же - герой своеобразного пост-советского (но по сути советского) романа, любитель упомянутого московского района, красивых женщин и характерной музыки. Слишком человеколюбивый для демона и слишком музыкальный для нашего нечуткого мира. Настолько музыкальный, что начинает думать и чувствовать музыкой…
Встречала сравнение данного романа с булгаковским «Мастером и Маргаритой», но не верьте - Орлов так высоко не замахивался. Тем не менее книжка получилась занятной, и в ней есть много хорошего - мыслей, диалогов, самокопаний, искренности. Много жизни и музыки. Цитатно.
* И вот является на стол узбекский плов в огромной чаше, горячий, словно бы живой, рисинка от рисинки в нём отделились, мяса и жира в меру, чёрными капельками там и сям виднеется барбарис, доставленный из Ташкента, и головки чеснока, сочные и сохранившие аромат, выглядывают из желтоватых россыпей риса. А дух какой! Такой дух, что и в кишлаках под Самаркандом понимающие люди наверняка теперь стоят лицом к Москве.
* … он так ни разу не сыграл сочинение Переслигина от начала до конца. А ведь хотел. Данилов взял альт. Открыл ноты Переслигина. И минуты через две забыл обо всём. И звучала в нём музыка. И была в ней воля, и была в ней печаль, и солнечные блики разбивались в невиданные цвета на гранях хрусталя, и ветер бил оторванным куском железа по крыше, и кружева вязались на коклюшках, и кашель рвал грудь, и тормоза скрипели, и дождь тёплыми каплями скатывался за шиворот, и женское лицо светилось, и была гармония… Сосед Клементьев, духовик из детской оперы, возмущённо забарабанил по стене, разбуженный и злой…
* И ещё. Вся старая музыка так или иначе - отражение какой-никакой, а гармонии. Но разве мир - гармония? Разве жизнь - гармония? Ах, Володя, не кричи губы. Уволь! Где уж тут гармония. Лев терзает лань, жирные злаки растут на братских могилах, женщина торгует телом, пьяная рука калечит ребёнка, альтист Чехонин лижет штиблеты главному дирижёру, чтобы именно он, а не ты, Данилов, поехал на гастроли в Италию! Гармония!
* Мысли, в особенности в людском обиходе, чаще всего становятся известны благодаря их словесному выражению. Но слово, притом скованное привычками языка, примитивно и бедно, оно передаёт лишь часть мысли, иногда и не самую существенную, а само движение мысли, её жизнь, её трепет, и вовсе не передаёт. Именно музыка, был уверен Данилов, тут куда вернее. Для него, альтиста Данилова, - без всяких сомнений.
* Почему-то Данилов был в уверенности, что найдёт старика [отца-демона] возле скалы, где он явился ему. Нет, там старца не было. Данилов спустился в ущелье, там и увидел старика. Он лежал на камнях, лицом к небу. «Не разбился ли?» - забеспокоился Данилов. Совсем подойти к старику Данилов не решился… Но произошло преобразование. Теперь перед Даниловым лежал смуглый обнаженный юноша. Тело его могло стать моделью для Праксителя. Юноша поднял веки. Глаза его были усталые и печальные. «Он поверженный!» - как открытие пришло к Данилову…
* * *
Занятная книжка.
На Ивановской горке в Москве между Колпачным и Хохловским переулками есть маленькая уютная аллея, петляющая меж тополей-гигантов и старых усадебных домов. Называется она Даниловской аллейкой, и этот Данилов не давал мне покоя. Кто такой? Чем заслужил?
Данилов, в честь которого местные жители назвали аллею, - альтист, он же - демон на договоре, живущий в Останкино, он же - герой своеобразного пост-советского (но по сути советского) романа, любитель упомянутого московского района, красивых женщин и характерной музыки. Слишком человеколюбивый для демона и слишком музыкальный для нашего нечуткого мира. Настолько музыкальный, что начинает думать и чувствовать музыкой…
Встречала сравнение данного романа с булгаковским «Мастером и Маргаритой», но не верьте - Орлов так высоко не замахивался. Тем не менее книжка получилась занятной, и в ней есть много хорошего - мыслей, диалогов, самокопаний, искренности. Много жизни и музыки. Цитатно.
* И вот является на стол узбекский плов в огромной чаше, горячий, словно бы живой, рисинка от рисинки в нём отделились, мяса и жира в меру, чёрными капельками там и сям виднеется барбарис, доставленный из Ташкента, и головки чеснока, сочные и сохранившие аромат, выглядывают из желтоватых россыпей риса. А дух какой! Такой дух, что и в кишлаках под Самаркандом понимающие люди наверняка теперь стоят лицом к Москве.
* … он так ни разу не сыграл сочинение Переслигина от начала до конца. А ведь хотел. Данилов взял альт. Открыл ноты Переслигина. И минуты через две забыл обо всём. И звучала в нём музыка. И была в ней воля, и была в ней печаль, и солнечные блики разбивались в невиданные цвета на гранях хрусталя, и ветер бил оторванным куском железа по крыше, и кружева вязались на коклюшках, и кашель рвал грудь, и тормоза скрипели, и дождь тёплыми каплями скатывался за шиворот, и женское лицо светилось, и была гармония… Сосед Клементьев, духовик из детской оперы, возмущённо забарабанил по стене, разбуженный и злой…
* И ещё. Вся старая музыка так или иначе - отражение какой-никакой, а гармонии. Но разве мир - гармония? Разве жизнь - гармония? Ах, Володя, не кричи губы. Уволь! Где уж тут гармония. Лев терзает лань, жирные злаки растут на братских могилах, женщина торгует телом, пьяная рука калечит ребёнка, альтист Чехонин лижет штиблеты главному дирижёру, чтобы именно он, а не ты, Данилов, поехал на гастроли в Италию! Гармония!
* Мысли, в особенности в людском обиходе, чаще всего становятся известны благодаря их словесному выражению. Но слово, притом скованное привычками языка, примитивно и бедно, оно передаёт лишь часть мысли, иногда и не самую существенную, а само движение мысли, её жизнь, её трепет, и вовсе не передаёт. Именно музыка, был уверен Данилов, тут куда вернее. Для него, альтиста Данилова, - без всяких сомнений.
* Почему-то Данилов был в уверенности, что найдёт старика [отца-демона] возле скалы, где он явился ему. Нет, там старца не было. Данилов спустился в ущелье, там и увидел старика. Он лежал на камнях, лицом к небу. «Не разбился ли?» - забеспокоился Данилов. Совсем подойти к старику Данилов не решился… Но произошло преобразование. Теперь перед Даниловым лежал смуглый обнаженный юноша. Тело его могло стать моделью для Праксителя. Юноша поднял веки. Глаза его были усталые и печальные. «Он поверженный!» - как открытие пришло к Данилову…
* * *
Занятная книжка.
Судьба Шарля Лонсевиля. Константин Паустовский. Издательство «Детская литература», 1935.
Не знаю, какие у вас взаимоотношения с Паустовским, а для меня он долгое время был каким-то… забываемым. В памяти его произведения не задерживались. Это объяснимо: в школьной программе он соседствует с другими раннесоветскими писателями, а они мной в принципе плохо запоминались. Много нравоучений, категоричность, сомнительные метания с однозначной победой правильно-правых, что такое хорошо и что такое плохо… В общем, тоска.
А потом мне рассказали про «Книгу скитаний». Про «Беспокойную юность». Про «Колхиду». И когда получилось забыть о заказах, временной принадлежности и неизбежном следовании курсу, то вдруг обнаружилось, что Паустовский пишет тонко, почти изощренно, будучи способен парой фраз описать панорамный пейзаж или смену времён года или даже цивилизаций.
«Судьба…» - это тоже заказ, от Горького, к моменту и согласно указу, но в данном случае Константин Георгиевич решил чуть приукрасить печальную жизнь французского инженера и бывшего солдата Наполеона на Александровском заводе в Петрозаводске. Мягко говоря. Потому как выяснилось, что Лонсевиля не был Шарлем, не был инженером и не служил в армии Наполеона. Но кому есть дело до таких мелочей, если книжку должны были читать новые люди, с непосредственным, почти детским восприятием, жаждой изменений и верой в правое дело революции?
Цитатно.
* - Последствия свободы, равенства и братства столь очевидны и отвратительны, - сказал он, перебирая бляшки, - что жестокость необходима. Вы - джентельмен, и я хочу говорить с вами свободно. Россию можно назвать страной не столь жестокой, сколь несчастной. Беззаконие господствует сверху донизу…
* Гаскойн добросовестно отливал [из чугуна] цветочные вазы, [скульптуры] дельфинов и нимф, бюсты [императора] Павла с вздернутыми ноздрями и кандалы для каторжан. Вазы принимались по внешнему виду, кандалы - по звону. Лучшими считали те, что звенели от малейшего прикосновения.
* Жить было обидно и подло.
* Я убедился, что Россия живет ожиданием чуда. О чуде гнусаво бормочут монахини, оплакивая мёртвых. О чуде возглашают в церквах спившиеся певчие. Чудо предсказывают нищие, чья одежда блестит от лампадного масла - их здесь почитают святыми и называют странниками. Наконец, о чудесных капризах царей любят рассказывать старые солдаты, облысевшие от тяжелых париков. Иногда я ловлю себя на глупой мысли, что действительно только чудо может спасти этих крестьян…
* Рашель, я впервые увидела людей, столь же полных нервическим ощущением нашего грозного времени… Я встретила русских, соединявших в себе гражданскую доблесть с самой привлекательной мягкостью славянской натуры.
* * *
Интересная книжка. Интересный Паустовский.
Не знаю, какие у вас взаимоотношения с Паустовским, а для меня он долгое время был каким-то… забываемым. В памяти его произведения не задерживались. Это объяснимо: в школьной программе он соседствует с другими раннесоветскими писателями, а они мной в принципе плохо запоминались. Много нравоучений, категоричность, сомнительные метания с однозначной победой правильно-правых, что такое хорошо и что такое плохо… В общем, тоска.
А потом мне рассказали про «Книгу скитаний». Про «Беспокойную юность». Про «Колхиду». И когда получилось забыть о заказах, временной принадлежности и неизбежном следовании курсу, то вдруг обнаружилось, что Паустовский пишет тонко, почти изощренно, будучи способен парой фраз описать панорамный пейзаж или смену времён года или даже цивилизаций.
«Судьба…» - это тоже заказ, от Горького, к моменту и согласно указу, но в данном случае Константин Георгиевич решил чуть приукрасить печальную жизнь французского инженера и бывшего солдата Наполеона на Александровском заводе в Петрозаводске. Мягко говоря. Потому как выяснилось, что Лонсевиля не был Шарлем, не был инженером и не служил в армии Наполеона. Но кому есть дело до таких мелочей, если книжку должны были читать новые люди, с непосредственным, почти детским восприятием, жаждой изменений и верой в правое дело революции?
Цитатно.
* - Последствия свободы, равенства и братства столь очевидны и отвратительны, - сказал он, перебирая бляшки, - что жестокость необходима. Вы - джентельмен, и я хочу говорить с вами свободно. Россию можно назвать страной не столь жестокой, сколь несчастной. Беззаконие господствует сверху донизу…
* Гаскойн добросовестно отливал [из чугуна] цветочные вазы, [скульптуры] дельфинов и нимф, бюсты [императора] Павла с вздернутыми ноздрями и кандалы для каторжан. Вазы принимались по внешнему виду, кандалы - по звону. Лучшими считали те, что звенели от малейшего прикосновения.
* Жить было обидно и подло.
* Я убедился, что Россия живет ожиданием чуда. О чуде гнусаво бормочут монахини, оплакивая мёртвых. О чуде возглашают в церквах спившиеся певчие. Чудо предсказывают нищие, чья одежда блестит от лампадного масла - их здесь почитают святыми и называют странниками. Наконец, о чудесных капризах царей любят рассказывать старые солдаты, облысевшие от тяжелых париков. Иногда я ловлю себя на глупой мысли, что действительно только чудо может спасти этих крестьян…
* Рашель, я впервые увидела людей, столь же полных нервическим ощущением нашего грозного времени… Я встретила русских, соединявших в себе гражданскую доблесть с самой привлекательной мягкостью славянской натуры.
* * *
Интересная книжка. Интересный Паустовский.
Записки белого офицера. С. Шидловский. Издательство «Алетейя», 2022.
Очередная дневниковая книжка, опять с белой стороны, опять офицерская. Но повторюсь, тогда, во времена Гражданской войны писали все, кто умел писать: вели дневники, собирали записки, отправляли письма, открытки и телеграммы. Шидловский тоже писал, составил рукопись, но превращать ее в книгу не думал - это сделал его сын, обнаружив записи в семейном архиве.
Однако по сравнению со всеми ранее прочитанными эта книжка, пожалуй, самая безэмоциональная, сдержанная, по-военному лаконичная. Вышли туда-то, расположились там-то, взяли станицу такую-то, в трофеях - двадцать орудий, двести пленных, часть расстреляли, остальных распределили по тылам. Прям видишь: цепкий взгляд, четкие движения, офицерская выправка. Даже горечь поражения у него лишена эмоций, просто констатация. И только редкие эпизоды с описанием «интересных случаев» выдают в авторе обычного чувствующего человека.
Цитировать такого сложно, но тем ценнее цитаты. Тем больше ощущается в них несказанное.
* … Ночью нашёл сильный туман и местные жители, боясь реквизиции лошадей, выгнали весь свой табун в поле. Вскоре большевики начали наступление и были замечены лишь при самом входе в деревню [Татанай]. Мы все в это время спали, и пришлось, наспех одевшись, вылетать из деревни под сильным обстрелом. Мне было непонятно, почему большевики ночью не окружили деревню. Потом же, когда мы снова заняли Татанай, мне жители рассказывали, что обходная красная колонна наткнулась в тумане на табун, приняла его за нашу кавалерию и поспешно отступила…
* Как сейчас помню один из эпизодов этого дня: ведут пленного красноармейца раненого в голову ударом шашки, всё лицо у него в крови, проводят его мимо эскадрона кирасир Его Величества и вдруг вижу - какой-то солдат соскакивает с лошади, подбегает к пленному, обнимает и целует его. Оказалось, что это были родные братья.
* Даже в Харькове в это время стал заметен недостаток людей, могущих и способных занимать ответственные посты в гражданском и военном тыловом управлениях вновь занимаемых областей. Приходилось назначать людей неизвестных, часто не отвечающих элементарным требованиям порядочности, знания и опыта. Нужно сказать, что в этом отчасти был виноват главнокомандующий - человек безупречный и честный, но не умевший подбирать себе помощников и исполнителей… Отчасти виной этому была его демократичность, а, как известно, наши демократы по больше части не способны к государственному строительству и управлению.
* До нашего прихода здесь действовали известные повстанческие отряды некого атамана Ангела, впоследствии присоединившегося к нам. Из действовавших же против нас в данное время большевистских повстанческих отрядов самый известный был отряд Шубы - уголовного преступника, сосланного за грабёж в Сибирь до революции.
* Никогда не забуду картины набережной и молов покидаемого Новороссийска. На молах люди, тщетно ждущие пароходов, плачущие, кричащие, некоторые бросались в воду и пытались доплыть до корабля. На набережной - непроходимые баррикады из запряженных коней, повозок, оставленной амуниции. Среди них и наши кони, бросать которых было страшно тяжело. И всё это на фоне горящих цейхгаузов, дым столбами поднимался вверх, казалось, что пылает полгорода…
* * *
Своеобразная, но важная книжка.
Очередная дневниковая книжка, опять с белой стороны, опять офицерская. Но повторюсь, тогда, во времена Гражданской войны писали все, кто умел писать: вели дневники, собирали записки, отправляли письма, открытки и телеграммы. Шидловский тоже писал, составил рукопись, но превращать ее в книгу не думал - это сделал его сын, обнаружив записи в семейном архиве.
Однако по сравнению со всеми ранее прочитанными эта книжка, пожалуй, самая безэмоциональная, сдержанная, по-военному лаконичная. Вышли туда-то, расположились там-то, взяли станицу такую-то, в трофеях - двадцать орудий, двести пленных, часть расстреляли, остальных распределили по тылам. Прям видишь: цепкий взгляд, четкие движения, офицерская выправка. Даже горечь поражения у него лишена эмоций, просто констатация. И только редкие эпизоды с описанием «интересных случаев» выдают в авторе обычного чувствующего человека.
Цитировать такого сложно, но тем ценнее цитаты. Тем больше ощущается в них несказанное.
* … Ночью нашёл сильный туман и местные жители, боясь реквизиции лошадей, выгнали весь свой табун в поле. Вскоре большевики начали наступление и были замечены лишь при самом входе в деревню [Татанай]. Мы все в это время спали, и пришлось, наспех одевшись, вылетать из деревни под сильным обстрелом. Мне было непонятно, почему большевики ночью не окружили деревню. Потом же, когда мы снова заняли Татанай, мне жители рассказывали, что обходная красная колонна наткнулась в тумане на табун, приняла его за нашу кавалерию и поспешно отступила…
* Как сейчас помню один из эпизодов этого дня: ведут пленного красноармейца раненого в голову ударом шашки, всё лицо у него в крови, проводят его мимо эскадрона кирасир Его Величества и вдруг вижу - какой-то солдат соскакивает с лошади, подбегает к пленному, обнимает и целует его. Оказалось, что это были родные братья.
* Даже в Харькове в это время стал заметен недостаток людей, могущих и способных занимать ответственные посты в гражданском и военном тыловом управлениях вновь занимаемых областей. Приходилось назначать людей неизвестных, часто не отвечающих элементарным требованиям порядочности, знания и опыта. Нужно сказать, что в этом отчасти был виноват главнокомандующий - человек безупречный и честный, но не умевший подбирать себе помощников и исполнителей… Отчасти виной этому была его демократичность, а, как известно, наши демократы по больше части не способны к государственному строительству и управлению.
* До нашего прихода здесь действовали известные повстанческие отряды некого атамана Ангела, впоследствии присоединившегося к нам. Из действовавших же против нас в данное время большевистских повстанческих отрядов самый известный был отряд Шубы - уголовного преступника, сосланного за грабёж в Сибирь до революции.
* Никогда не забуду картины набережной и молов покидаемого Новороссийска. На молах люди, тщетно ждущие пароходов, плачущие, кричащие, некоторые бросались в воду и пытались доплыть до корабля. На набережной - непроходимые баррикады из запряженных коней, повозок, оставленной амуниции. Среди них и наши кони, бросать которых было страшно тяжело. И всё это на фоне горящих цейхгаузов, дым столбами поднимался вверх, казалось, что пылает полгорода…
* * *
Своеобразная, но важная книжка.
This media is not supported in your browser
VIEW IN TELEGRAM
Завтра напишу про книжку.
Это нечто…
Это нечто…
Пытаясь проснуться. Павел Пепперштейн и Нейро Пепперштейн. Издательство «Individuum», 2022.
Честно признаюсь, книжку купила исключительно из любопытства: давно хотелось узнать, а как оно будет, что получится, если литературное произведение возьмётся писать нейросеть? С картинками она давно работает, но визуальный материал, в каком-то смысле, проще, ибо его миксование и восприятие примитивно-первично, как восприятие вкуса, звука, света. Да и удивить нас после сюрреалистов-экспрессионистов-примитивистов почти невозможно. А вот текст…
С Пепперштейном-художником я как-то свыклась и определилась. Он мне по-прежнему не нравится, но пусть будет. А вот к Пепперштейну-писателю я пока не знаю как относиться. С одной стороны, его текстовые произведения столь же шизофреничны, сколь шизофренична его графика (которая мне не нравится), а с другой - как автор он пронзительно-гениален, и в этом случае шизофреничность выступает ширмой, вуалью, которая не перекрывает, а лишь размыто заслоняет суть.
И вот только ты готов признать Пепперштейна-писателя, как на сцену выходит Пепперштейн-нейросеть. И тут уж…
Простите за пространное вступление. Про книжку. Книжка до одури странная, рассказы в ней - человека и сети - перемешаны, идентифицировать автора предлагают читателю. Содержание - очень на любителя, но здесь помним, что Пепперштейн вообще очень на любителя. Однако книжку рекомендую прочитать, чтобы особенно остро осознать, куда мы - как думающее, читающее общество - двигаемся. Ибо нейросети обучаются, а мы… Цитатно.
* - Это хранилище памяти. Ваша душа вернулась к вам, и вы сможете вспомнить всё, что видели.
- А что они там хранили?
- Какая вам разница? - ответил врач равнодушно. - Главное - что они это хранили.
* … И сразу все расслабились, рассмеялись, загомонили, окунулись во флирт, в атеизм, в пирожные, в поэзию, в округлые жесты, в маленький алкоголь, в политические новости, в магию вечера, в блеск и сверкание человеческой повседневности.
* Усадьба графская, хоть и весьма внушительных размеров, казалось унылою и запущенною… Подъехав поближе, Мерещаев перегнулся через край коляски и крикнул: «Эй! Барин-то ваш у себя?».
- Небось у себя, - ответил подьячий с каким-то дерзким и в то же время унылым выражением лица.
- А может статься, и не в себе, - отпустил остроту выступивший неожиданно из-за спин мужичков человек с мелкой бородкой…
* … Полчаса назад я убил Мишку-Медвежатника. Но я сделал это не ради развлечения, а ради искусства! Я растянул его шкуру на колышках у себя на заднем дворе. Так делают айны, так поступают сахалинские шаманы… Художник должен смело заглядывать в глубокое магическое прошлое, воспроизводя ритуалы священных жертвоприношений, пролагая при этом путь в прекрасное и жестокое будущее.
* - Есть много разных вещей в мире: птицы, чётки, женские ноги, портрет академика Левинсона, игральные карты, пробитые насквозь спицей, деревенские обитательницы с загадочными лицами, пенсне, море… А я решился на обратное рождение. Я никогда не открывал глаз. Но я вижу всё! Я хочу стать мукой! - так высказался Коболок.
* * *
Занятная книжка. И обязательно прочтите послесловие Павла. Вообще, книжку можно было выпускать только ради этого послесловия.
Честно признаюсь, книжку купила исключительно из любопытства: давно хотелось узнать, а как оно будет, что получится, если литературное произведение возьмётся писать нейросеть? С картинками она давно работает, но визуальный материал, в каком-то смысле, проще, ибо его миксование и восприятие примитивно-первично, как восприятие вкуса, звука, света. Да и удивить нас после сюрреалистов-экспрессионистов-примитивистов почти невозможно. А вот текст…
С Пепперштейном-художником я как-то свыклась и определилась. Он мне по-прежнему не нравится, но пусть будет. А вот к Пепперштейну-писателю я пока не знаю как относиться. С одной стороны, его текстовые произведения столь же шизофреничны, сколь шизофренична его графика (которая мне не нравится), а с другой - как автор он пронзительно-гениален, и в этом случае шизофреничность выступает ширмой, вуалью, которая не перекрывает, а лишь размыто заслоняет суть.
И вот только ты готов признать Пепперштейна-писателя, как на сцену выходит Пепперштейн-нейросеть. И тут уж…
Простите за пространное вступление. Про книжку. Книжка до одури странная, рассказы в ней - человека и сети - перемешаны, идентифицировать автора предлагают читателю. Содержание - очень на любителя, но здесь помним, что Пепперштейн вообще очень на любителя. Однако книжку рекомендую прочитать, чтобы особенно остро осознать, куда мы - как думающее, читающее общество - двигаемся. Ибо нейросети обучаются, а мы… Цитатно.
* - Это хранилище памяти. Ваша душа вернулась к вам, и вы сможете вспомнить всё, что видели.
- А что они там хранили?
- Какая вам разница? - ответил врач равнодушно. - Главное - что они это хранили.
* … И сразу все расслабились, рассмеялись, загомонили, окунулись во флирт, в атеизм, в пирожные, в поэзию, в округлые жесты, в маленький алкоголь, в политические новости, в магию вечера, в блеск и сверкание человеческой повседневности.
* Усадьба графская, хоть и весьма внушительных размеров, казалось унылою и запущенною… Подъехав поближе, Мерещаев перегнулся через край коляски и крикнул: «Эй! Барин-то ваш у себя?».
- Небось у себя, - ответил подьячий с каким-то дерзким и в то же время унылым выражением лица.
- А может статься, и не в себе, - отпустил остроту выступивший неожиданно из-за спин мужичков человек с мелкой бородкой…
* … Полчаса назад я убил Мишку-Медвежатника. Но я сделал это не ради развлечения, а ради искусства! Я растянул его шкуру на колышках у себя на заднем дворе. Так делают айны, так поступают сахалинские шаманы… Художник должен смело заглядывать в глубокое магическое прошлое, воспроизводя ритуалы священных жертвоприношений, пролагая при этом путь в прекрасное и жестокое будущее.
* - Есть много разных вещей в мире: птицы, чётки, женские ноги, портрет академика Левинсона, игральные карты, пробитые насквозь спицей, деревенские обитательницы с загадочными лицами, пенсне, море… А я решился на обратное рождение. Я никогда не открывал глаз. Но я вижу всё! Я хочу стать мукой! - так высказался Коболок.
* * *
Занятная книжка. И обязательно прочтите послесловие Павла. Вообще, книжку можно было выпускать только ради этого послесловия.
Саламбо. Гюстав Флобер. Перевод М. Никоновой. Издательство «Отечественный фронт», 1983.
Эту книжку настоятельно рекомендовал Виктор Гюго, последний романтик нашего мира, оспаривающий данное звание у Флобера (или наоборот). Гюго я склонна доверять - из-за его своеобразной любви к истории, шарлатанству и острому чутью литературного маркетолога-от-бога, потому было решено читать.
Что могу сказать… Не верьте тем, кто скажет, что книжка - о любви прекрасной дочки карфагенского суффета и дикаря-наёмника из Ливии, или что в ней рассказывается о доблести защитников и ярости осаждающих Карфаген, или что это - флоберовская версия пантеона карфагенских (и не только) богов и посвящённых им обрядов. Это всё, безусловно, присутствует, но ключевое в другом: в этой книжке Флобер от души наигрался с детализацией описаний. Тут тебе и пиршество варваров-наёмников с описанием вплоть до финика, и соблазнительный наряд богатой красавицы с детализацией до жемчужины, и резня на подступах к Карфагену с подробностями до рассеченного сухожилия. Красотища для читателей с богатым воображением, думающих картинками. Меня проняло.
Впрочем, книжка сложная по стилю и точно на любителя, который - вспомним начало поста - тоже романтик. Прям совсем романтик. Иначе не осилить.
Цитатно.
* Тут были люди разных наций … наряду с тяжелым дорийским говором раздавались кельтские голоса, грохотавшие, как боевые колесницы, ионийские окончания сталкивались с согласными пустыни, резкими, точно крики шакала. Грека можно было отличить по тонкому стану, египтянина – по высоким сутулым плечам, кантабра – по толстым икрам...
* По мере того как ширилось розовое небо, стали выдвигаться высокие дома, теснившиеся на склонах, точно стадо черных коз, спускающихся с гор. Пустынные улицы уходили вдаль; пальмы, выступая местами из-за стен, стояли неподвижно. Полные доверху водоемы казались серебряными щитами, брошенными во дворах. Маяк Гермейского мыса стал бледнеть… Все зашевелилось в разлившемся багрянце, ибо бог, точно раздирая себя, в потоке лучей проливал на Карфаген золотой дождь своей крови. Сверкали тараны галер, крыша Камона казалась охваченной пламенем, засветились огни в открывшихся храмах… В роще Танит ударяли в тамбурины священные блудницы, и у околицы Маппал задымились печи для обжигания глиняных гробов.
* [Украсть из храма покрывало богини] казалось чем-то совершенно необычайным. Меры предосторожности были недостаточны, потому что его считали невозможным. Страх охранял святилище гораздо вернее, чем стены.
* … его смутила одна мысль: он боялся, что, поклоняясь богу ливийцев, Аптукносу, он оскорбляет Молоха, и робко спросил Спендия, которому из двух следовало бы принести человеческую жертву.
- На всякий случай приноси жертвы обоим!
… В варварских войсках сталкивались все верования, как и все племена; поэтому воины всегда старались умилостивить богов других племен, чувствуя перед ними страх. Иные соединяли с верой своей родины чужие обряды… Но, разграбив много храмов, насмотревшись на множество народов и кровопролитий, некоторые переставали верить во что-либо, кроме рока и смерти, и засыпали вечером с безмятежностью хищных животных.
* … Рабы, служители храмов, открыли длинными крючками семь отделений, расположенных одно над другим по всему телу [идола] Ваала. В самое верхнее положили муку; во второе - двух голубей; в третье - обезьяну; в четвертое - барана; в пятое - овцу. А так как для шестого [в осажденном Карфагене] не оказалось быка, то туда положили дубленую шкуру, взятую из храма…
* * *
Странная, но хорошая книжка. И великий труд.
Эту книжку настоятельно рекомендовал Виктор Гюго, последний романтик нашего мира, оспаривающий данное звание у Флобера (или наоборот). Гюго я склонна доверять - из-за его своеобразной любви к истории, шарлатанству и острому чутью литературного маркетолога-от-бога, потому было решено читать.
Что могу сказать… Не верьте тем, кто скажет, что книжка - о любви прекрасной дочки карфагенского суффета и дикаря-наёмника из Ливии, или что в ней рассказывается о доблести защитников и ярости осаждающих Карфаген, или что это - флоберовская версия пантеона карфагенских (и не только) богов и посвящённых им обрядов. Это всё, безусловно, присутствует, но ключевое в другом: в этой книжке Флобер от души наигрался с детализацией описаний. Тут тебе и пиршество варваров-наёмников с описанием вплоть до финика, и соблазнительный наряд богатой красавицы с детализацией до жемчужины, и резня на подступах к Карфагену с подробностями до рассеченного сухожилия. Красотища для читателей с богатым воображением, думающих картинками. Меня проняло.
Впрочем, книжка сложная по стилю и точно на любителя, который - вспомним начало поста - тоже романтик. Прям совсем романтик. Иначе не осилить.
Цитатно.
* Тут были люди разных наций … наряду с тяжелым дорийским говором раздавались кельтские голоса, грохотавшие, как боевые колесницы, ионийские окончания сталкивались с согласными пустыни, резкими, точно крики шакала. Грека можно было отличить по тонкому стану, египтянина – по высоким сутулым плечам, кантабра – по толстым икрам...
* По мере того как ширилось розовое небо, стали выдвигаться высокие дома, теснившиеся на склонах, точно стадо черных коз, спускающихся с гор. Пустынные улицы уходили вдаль; пальмы, выступая местами из-за стен, стояли неподвижно. Полные доверху водоемы казались серебряными щитами, брошенными во дворах. Маяк Гермейского мыса стал бледнеть… Все зашевелилось в разлившемся багрянце, ибо бог, точно раздирая себя, в потоке лучей проливал на Карфаген золотой дождь своей крови. Сверкали тараны галер, крыша Камона казалась охваченной пламенем, засветились огни в открывшихся храмах… В роще Танит ударяли в тамбурины священные блудницы, и у околицы Маппал задымились печи для обжигания глиняных гробов.
* [Украсть из храма покрывало богини] казалось чем-то совершенно необычайным. Меры предосторожности были недостаточны, потому что его считали невозможным. Страх охранял святилище гораздо вернее, чем стены.
* … его смутила одна мысль: он боялся, что, поклоняясь богу ливийцев, Аптукносу, он оскорбляет Молоха, и робко спросил Спендия, которому из двух следовало бы принести человеческую жертву.
- На всякий случай приноси жертвы обоим!
… В варварских войсках сталкивались все верования, как и все племена; поэтому воины всегда старались умилостивить богов других племен, чувствуя перед ними страх. Иные соединяли с верой своей родины чужие обряды… Но, разграбив много храмов, насмотревшись на множество народов и кровопролитий, некоторые переставали верить во что-либо, кроме рока и смерти, и засыпали вечером с безмятежностью хищных животных.
* … Рабы, служители храмов, открыли длинными крючками семь отделений, расположенных одно над другим по всему телу [идола] Ваала. В самое верхнее положили муку; во второе - двух голубей; в третье - обезьяну; в четвертое - барана; в пятое - овцу. А так как для шестого [в осажденном Карфагене] не оказалось быка, то туда положили дубленую шкуру, взятую из храма…
* * *
Странная, но хорошая книжка. И великий труд.
Вишнёвый сад. А. Чехов. Издательство АСТ, 2022.
Начну эмоционально. Разве можно в школе, когда проходят по программе данное произведение, проникнуться его сутью? Понять метания Раневской, монологи ее брата Гаева, просоциалистические взгляды студента Трофимова и полумонашеские-полустародевные неудовлетворенные желания Вари?
А Лопахин - да, согласна, он воспринимается как неотесанный мужик, покусившийся на ранее-барское добро, поедающий деньги и жаждающий реванша за крепостнические невзгоды, а толку? Все эти метания современному старшекласснику малопонятны, ему сложно критически осмыслить нюансы характера, поведения и замыслов этого персонажа, его неприкаянность и нежелание мириться с действительностью. Переделать, переделить, перелатать...
В целом, произведение - погребальная песнь ранее шедшего, уже уходящего поколения, уходящего с сожалением о самом себе. Тут и ностальгия, и брюзжание, и тоска. Но это красивая песнь… И пьеса - словно ода неприкаянности.
Цитатно.
* Ты, Епиходов, очень умный человек, и очень страшный; тебя должны безумно любить женщины.
* Зачем так много пить, Лёня? Зачем так много есть? Зачем так много говорить?
* Финч: Перед несчастьем тоже было: и сова кричала, и самовар гудел бесперечь.
Гаев: Перед каким несчастьем?
Фирс: Перед волей.
* Человечество идет вперед, совершенствуя свои силы. Все, что недосягаемо для него теперь, когда-нибудь станет близким, понятным, только вот надо работать, помогать всеми силами тем, кто ищет истину. У нас, в России, работают пока очень немногие. Громадное большинство той интеллигенции, какую я знаю, ничего не ищет, ничего не делает и к труду пока не способно. Называют себя интеллигенцией, а прислуге говорят «ты», с мужиками обращаются как с животными, учатся плохо, серьезно ничего не читают, ровно ничего не делают, о науках только говорят, в искусстве понимают мало. Все серьезны, у всех строгие лица, все говорят только о важном, философствуют, а между тем у всех на глазах рабочие едят отвратительно… везде клопы, смрад, сырость, нравственная нечистота... И, очевидно, все хорошие разговоры у нас для того только, чтобы отвести глаза себе и другим… Есть только грязь, пошлость, азиатчина... Я боюсь и не люблю очень серьезных физиономий, боюсь серьезных разговоров. Лучше помолчим!
* … Оставь, оставь... Дай мне хоть двести тысяч, не возьму. Я свободный человек. И всё, что так высоко и дорого цените вы все, богатые и нищие, не имеет надо мной ни малейшей власти, вот как пух, который носится по воздуху. Я могу обходиться без вас, я могу проходить мимо вас, я силен и горд. Человечество идет к высшей правде, к высшему счастью, какое только возможно на земле, и я в первых рядах!
Лопахин: Дойдешь?
Трофимов: Дойду.
* * *
Многослойное, сложное произведение. Отличная книжка.
Начну эмоционально. Разве можно в школе, когда проходят по программе данное произведение, проникнуться его сутью? Понять метания Раневской, монологи ее брата Гаева, просоциалистические взгляды студента Трофимова и полумонашеские-полустародевные неудовлетворенные желания Вари?
А Лопахин - да, согласна, он воспринимается как неотесанный мужик, покусившийся на ранее-барское добро, поедающий деньги и жаждающий реванша за крепостнические невзгоды, а толку? Все эти метания современному старшекласснику малопонятны, ему сложно критически осмыслить нюансы характера, поведения и замыслов этого персонажа, его неприкаянность и нежелание мириться с действительностью. Переделать, переделить, перелатать...
В целом, произведение - погребальная песнь ранее шедшего, уже уходящего поколения, уходящего с сожалением о самом себе. Тут и ностальгия, и брюзжание, и тоска. Но это красивая песнь… И пьеса - словно ода неприкаянности.
Цитатно.
* Ты, Епиходов, очень умный человек, и очень страшный; тебя должны безумно любить женщины.
* Зачем так много пить, Лёня? Зачем так много есть? Зачем так много говорить?
* Финч: Перед несчастьем тоже было: и сова кричала, и самовар гудел бесперечь.
Гаев: Перед каким несчастьем?
Фирс: Перед волей.
* Человечество идет вперед, совершенствуя свои силы. Все, что недосягаемо для него теперь, когда-нибудь станет близким, понятным, только вот надо работать, помогать всеми силами тем, кто ищет истину. У нас, в России, работают пока очень немногие. Громадное большинство той интеллигенции, какую я знаю, ничего не ищет, ничего не делает и к труду пока не способно. Называют себя интеллигенцией, а прислуге говорят «ты», с мужиками обращаются как с животными, учатся плохо, серьезно ничего не читают, ровно ничего не делают, о науках только говорят, в искусстве понимают мало. Все серьезны, у всех строгие лица, все говорят только о важном, философствуют, а между тем у всех на глазах рабочие едят отвратительно… везде клопы, смрад, сырость, нравственная нечистота... И, очевидно, все хорошие разговоры у нас для того только, чтобы отвести глаза себе и другим… Есть только грязь, пошлость, азиатчина... Я боюсь и не люблю очень серьезных физиономий, боюсь серьезных разговоров. Лучше помолчим!
* … Оставь, оставь... Дай мне хоть двести тысяч, не возьму. Я свободный человек. И всё, что так высоко и дорого цените вы все, богатые и нищие, не имеет надо мной ни малейшей власти, вот как пух, который носится по воздуху. Я могу обходиться без вас, я могу проходить мимо вас, я силен и горд. Человечество идет к высшей правде, к высшему счастью, какое только возможно на земле, и я в первых рядах!
Лопахин: Дойдешь?
Трофимов: Дойду.
* * *
Многослойное, сложное произведение. Отличная книжка.
Я жгу Париж. Бруно Ясенский. Перевод автора. Курское книжное издательство, 1963.
Бруно Ясенский, он же Виктор Яковлевич Зисман (и кажется, после этого можно не узнавать биографию писателя - и так понятно, что там трагедия) - писатель, меня удививший. Фанатично верящий в светлое будущее коммунизма, искренне, «до клокотанья» © ненавидящий любую эксплуатацию и бурно приветствующий стремление к сбрасыванию буржуазного ига, он кажется ненастоящим. Неужели можно быть настолько покорённым идеей?
Можно. Париж, о котором Ясенский пишет в пику Полю Морану, дважды высылал его за пределы Франции именно за прокоммунистические идеи. Ранее родная ему Польша избавилась от писателя за пропаганду и идейность. В великом и прекрасном СССР Ясенского отправляли на значимые проекты убеждать и воздействовать, попутно собирая материал для правильных произведений… Думаю, понятно, что закончилось всё в 1937 году и очень плохо?
И при этом он всегда был настоящим. Не притворялся. Писал в газеты и лично Сталину, бузил, возмущался, требовал правды. По слогу был одновременно похож на Оруэлла, Камю и Хэмингуэя, чрезвычайно талантлив в образности и описаниях. И драматичен. Например - спойлер! - в Париже умирают все, кроме идеи. Цитатно.
* Мир, как плохо свинченная машина, больше портит, чем производит. Так дальше нельзя. Надо раскрутить все, до последних винтиков; что непригодно - отбросить, раскрутив - свинтить вновь на славу. Чертежи ждут готовые, у монтеров чешутся руки, только твердое заржавленное железо не пускает. Вросло, срослось по швам тканью ржавчины, - каждый винт придется отрывать зубами. И в черной продымленной коробке камеры лентой феерического фильма развертывался миф о перестроенном на новый лад мире…
* На улицах было людно, душно и скучно бездельной пыльной скукой каникул. Был тот период парижского лета после «Гран-При», когда из разогретого тела Парижа вместе с потом и водой испаряются последние шарики голубой крови, оседая в предусмотрительно приготовленные для этой цели резервуары: Довиль, Трувиль и Биарриц, и кровь Парижа постепенно становится определенно красной - краснотой городского простолюдина.
* В раздумье перелистал несколько страниц. Задержался на последней заметке - относительно образования на территории площади Пигаль и окружающих ее улиц новой автономной негритянской республики, основанной неграми Монмартра (джаз-бандистами и швейцарами) в знак протеста против образования на территории центральных кварталов негрофобской американской власти. По рассказам очевидцев, каждому белому, пойманному в пределах нового государства, негры отрезают голову с соблюдением всех церемоний, перенятых у Ку-клукс-клана.
* На третий день остров Ситэ стал свидетелем первой в истории человечества демонстрации безработной полиции. Толпа безработных синих человечков широкой рекой разлилась по всему острову, задерживаясь перед префектурой. Впереди шествия демонстранты несли знамена с лозунгами: «Республика умерла - да здравствует республика!», «Требуем какого-либо правительства», «Полиция без правительства это трамвай без электростанции» и т. п…
* Две недели спустя радио принесло известие о пожаре Парижа. На возвышенности, на холмы Франции
высыпали толпы французов взглянуть на пожар. Огонь черной спиральной пружиной дыма бил в небо, пока подожжённое небо, как горящая соломенная крыша, не рухнуло, покрывая город черной косматой папахой. Это было незабываемое зрелище.
* * *
Хорошая, пусть и очень красная книжка. Читая, нужно думать и просеивать… Теперь надо прочитать его же «Заговор равнодушных» от 1937-го года.
#conread1920
Бруно Ясенский, он же Виктор Яковлевич Зисман (и кажется, после этого можно не узнавать биографию писателя - и так понятно, что там трагедия) - писатель, меня удививший. Фанатично верящий в светлое будущее коммунизма, искренне, «до клокотанья» © ненавидящий любую эксплуатацию и бурно приветствующий стремление к сбрасыванию буржуазного ига, он кажется ненастоящим. Неужели можно быть настолько покорённым идеей?
Можно. Париж, о котором Ясенский пишет в пику Полю Морану, дважды высылал его за пределы Франции именно за прокоммунистические идеи. Ранее родная ему Польша избавилась от писателя за пропаганду и идейность. В великом и прекрасном СССР Ясенского отправляли на значимые проекты убеждать и воздействовать, попутно собирая материал для правильных произведений… Думаю, понятно, что закончилось всё в 1937 году и очень плохо?
И при этом он всегда был настоящим. Не притворялся. Писал в газеты и лично Сталину, бузил, возмущался, требовал правды. По слогу был одновременно похож на Оруэлла, Камю и Хэмингуэя, чрезвычайно талантлив в образности и описаниях. И драматичен. Например - спойлер! - в Париже умирают все, кроме идеи. Цитатно.
* Мир, как плохо свинченная машина, больше портит, чем производит. Так дальше нельзя. Надо раскрутить все, до последних винтиков; что непригодно - отбросить, раскрутив - свинтить вновь на славу. Чертежи ждут готовые, у монтеров чешутся руки, только твердое заржавленное железо не пускает. Вросло, срослось по швам тканью ржавчины, - каждый винт придется отрывать зубами. И в черной продымленной коробке камеры лентой феерического фильма развертывался миф о перестроенном на новый лад мире…
* На улицах было людно, душно и скучно бездельной пыльной скукой каникул. Был тот период парижского лета после «Гран-При», когда из разогретого тела Парижа вместе с потом и водой испаряются последние шарики голубой крови, оседая в предусмотрительно приготовленные для этой цели резервуары: Довиль, Трувиль и Биарриц, и кровь Парижа постепенно становится определенно красной - краснотой городского простолюдина.
* В раздумье перелистал несколько страниц. Задержался на последней заметке - относительно образования на территории площади Пигаль и окружающих ее улиц новой автономной негритянской республики, основанной неграми Монмартра (джаз-бандистами и швейцарами) в знак протеста против образования на территории центральных кварталов негрофобской американской власти. По рассказам очевидцев, каждому белому, пойманному в пределах нового государства, негры отрезают голову с соблюдением всех церемоний, перенятых у Ку-клукс-клана.
* На третий день остров Ситэ стал свидетелем первой в истории человечества демонстрации безработной полиции. Толпа безработных синих человечков широкой рекой разлилась по всему острову, задерживаясь перед префектурой. Впереди шествия демонстранты несли знамена с лозунгами: «Республика умерла - да здравствует республика!», «Требуем какого-либо правительства», «Полиция без правительства это трамвай без электростанции» и т. п…
* Две недели спустя радио принесло известие о пожаре Парижа. На возвышенности, на холмы Франции
высыпали толпы французов взглянуть на пожар. Огонь черной спиральной пружиной дыма бил в небо, пока подожжённое небо, как горящая соломенная крыша, не рухнуло, покрывая город черной косматой папахой. Это было незабываемое зрелище.
* * *
Хорошая, пусть и очень красная книжка. Читая, нужно думать и просеивать… Теперь надо прочитать его же «Заговор равнодушных» от 1937-го года.
#conread1920