«Да что ж... У него в слоге попадаются забавные англицизмы, вроде "это была дурная вещь" вместо "плохо дело". Но всякие там нарочитые "аболоны".., — нет, увольте, мне не смешно. А многословие... матушки! "Соборян" без урона можно было бы сократить до двух газетных подвалов. И я не знаю, что хуже — его добродетельные британцы или добродетельные попы».
«Ну, а все-таки. Галилейский призрак, прохладный и тихий, в длинной одежде цвета зреющей сливы? Или пасть пса с синеватым, точно напомаженным, зевом? Или молния, ночью освещающая подробно комнату, — вплоть до магнезии, осевшей на серебряной ложке?»
кто знает — может, не без помощи этого кончеевского зева и родился подзаголовок новой биографии Николая Лескова: «Прозеванный гений». очень ждем.
«Ну, а все-таки. Галилейский призрак, прохладный и тихий, в длинной одежде цвета зреющей сливы? Или пасть пса с синеватым, точно напомаженным, зевом? Или молния, ночью освещающая подробно комнату, — вплоть до магнезии, осевшей на серебряной ложке?»
кто знает — может, не без помощи этого кончеевского зева и родился подзаголовок новой биографии Николая Лескова: «Прозеванный гений». очень ждем.
Ветер распластал любимую простынь
Этой весной ты поедешь назад
Фока и Фима — друзья твоей юности
Пивом и мясом встретят тебя
Этой весной соскочишь ты на вокзале
Фока и Фима стоят каблуками на тощей весенней траве
Фока и Фима! Я больше от вас не уеду!
(плач обоюдный в мягкие руки судьбы)
Ты никогда не уедешь от Фоки и Фимы
От красивого стройного Фоки
И от обезьяньего друга Фимы
Всегда вместо большого огромного моря
Вам будет целью небольшая река
На твоих глазах постареет сгорбится Фока
И как-то незаметно умрет смешной друг Фима
Ты их переживешь на несколько весен
Этой весной ты поедешь назад…
Этой весной ты поедешь назад
Фока и Фима — друзья твоей юности
Пивом и мясом встретят тебя
Этой весной соскочишь ты на вокзале
Фока и Фима стоят каблуками на тощей весенней траве
Фока и Фима! Я больше от вас не уеду!
(плач обоюдный в мягкие руки судьбы)
Ты никогда не уедешь от Фоки и Фимы
От красивого стройного Фоки
И от обезьяньего друга Фимы
Всегда вместо большого огромного моря
Вам будет целью небольшая река
На твоих глазах постареет сгорбится Фока
И как-то незаметно умрет смешной друг Фима
Ты их переживешь на несколько весен
Этой весной ты поедешь назад…
«Свой доклад я читал с экрана «Тошибы», что было тогда внове. Отчасти это диктовалось отсутствием у меня в Москве принтера, отчасти, конечно, всегдашней готовностью при случае выпендриться и забежать вперед прогресса. На батарейки я не понадеялся, и через сцену были протянуты длинные шнуры, о которые я же и спотыкался. Хенрик Бирнбаум (ныне давно покойный) спросил меня, что будет, если отключится электричество, я в ответ спросил, что будет, если во время его доклада по-пастернаковски распахнется окно и его бумажки унесет ветром».
наверное, сборник виньеток Александра Жолковского «Все свои» ничего не потерял, если бы в нем не было «эротических зондов» и многочисленных «прелестниц», которых пытается залучить главный герой. пожалуй, в его структуралистском подходе к своей жизни чувствуется что-то, что в одном жутком рассказе названо referential mania. но я почему-то страшно рад, что в отечественном литературоведении есть человек, который считает, что уж если диссидентствовать, то до конца, — и не собирается расшаркиваться перед авторитарными кумирами; великий пониматель, которого, наверное, можно обвинить в разных грехах, кроме самого тяжкого — гурования.
ну и, конечно, если ваша вечеринка не похожа на эту — не зовите меня.
наверное, сборник виньеток Александра Жолковского «Все свои» ничего не потерял, если бы в нем не было «эротических зондов» и многочисленных «прелестниц», которых пытается залучить главный герой. пожалуй, в его структуралистском подходе к своей жизни чувствуется что-то, что в одном жутком рассказе названо referential mania. но я почему-то страшно рад, что в отечественном литературоведении есть человек, который считает, что уж если диссидентствовать, то до конца, — и не собирается расшаркиваться перед авторитарными кумирами; великий пониматель, которого, наверное, можно обвинить в разных грехах, кроме самого тяжкого — гурования.
ну и, конечно, если ваша вечеринка не похожа на эту — не зовите меня.
есть люди, которые посвящают свою жизнь пристальному вглядыванию в сонеты Шекспира, мо Паскаля или коаны Витгенштейна, и мне кажется, не менее достойное интеллектуальное занятие — посвятить себя изучению сна Тони Сопрано в 11 серии 5 сезона. вообще подумалось, что если Дэвид Чейз и научился чему у Толстого, то именно этому — искусству описывать человеческий ум в час между волком и собакой, когда в нем складываются удивительные комбинации: фантазии, страхи, озарения.
«Ада», мон ардор: как было понятно по опубликованному в «Литературном факте» фрагменту, перевод самого длинного набоковского романа, выполненный Андреем Бабиковым, будет снабжен комментариями — не такими длинными, как те, что тридцать лет готовит к оригиналу Брайан Бойд, но тоже претендующими стать мини-companion к основному тексту. да, возможно, это подпадает под категорию «переводчик открывает рот», но едва ли можно сказать, что АБ оскоромился — из вышедшего сегодня материала можно узнать, откуда в подзаголовке взялась «Отрада», которая, наверное, вытеснит и «Радости страсти» (вариант Сергея Ильина), и уж конечно «Эротиаду» (Оксана Кириченко).
«Горький»
«Ада, или Отрада»: о заглавии одного романа Набокова
Наблюдения исследователя русской эмигрантской литературы Андрея Бабикова
у Сергея Самсонова выходит новый роман (640-страничный истерн про Гражданскую войну), но впечатляет даже на обширный круг интересов этого автора: мы помним книгу про футболиста, про композитора, про шахтеров, про металлурга, про хирурга, про истребителей. на обложке «Высокой крови» выведен знаменитый эллипс Льва Данилкина: «Теоретически доказано, что 25-летний человек может написать «Тихий Дон», но когда ты сам встречаешься с подобным феноменом…». встречаешься — и вспоминаешь, что в этом году Самсонову исполнилось (исполняется?) сорок лет, но издательство по-прежнему продает нам Ошеломляюще Юного Гения. короче — позвольте племяннику Платонова и Пруста прожить честную писательскую зрелость, довольно этого оскорбительного (в том числе для по-настоящему юных прозаиков) эйджизма.
«То, что Шерер не обычный персонаж, а некая конструкция, метафигура, следует уже из того факта, что она держит «салон». Но никаких «салонов фрейлин» в природе не существовало, незамужняя женщина не могла устраивать званый вечер, не говоря уж о том, что такое поведение более чем не одобрили бы во дворце. В черновом варианте Толстой пробовал объяснить эту фантастическую ситуацию тем, что у Анны Павловны особо привилегированное положение, позволившее ей не пойти на работу (хотя фрейлины и жили «на работе», в том торце Зимнего дворца, что выходит на Адмиралтейство, на третьем этаже; много носились по лестницам) из-за болезни… как в школе… автор эти неубедительные объяснения вымарал… В результате А.П. Шерер предстает персонажем из другого измерения, действует поверх традиций и установлений».
Вячеслав Курицын разбирает первые главы «Войны и мира» — изучая устройство толстовской камеры, сверяя черновики, журнальную версию и дефинитивную книжную редакцию и пытаясь понять логику изменений, делающих текст одновременно более динамичным и менее понятным. роскошно медленное чтение книги, в которой, казалось, все понятно (в том числе — как она сделана); Курицын выявляет очень прихотливую повествовательную манеру, сложную систему движений и контрдвижений, ракурсов, точек зрения и дико увлекательно рассказывает, как Толстой изобретал свое кино. в конце автор приводит фрагмент переписки ЛНТ и Фета, там есть прекрасный (захотите — не забудете) образ, но вот полная, еще более интересная, версия:
«А знаете, какой я вам про себя скажу сюрприз: как меня стукнула об землю лошадь и сломала руку, когда я после дурмана очнулся, я сказал себе, что я — литератор. И я литератор, но уединенный, потихонечку литератор. На днях выйдет первая половина 1-й части 1805 года. Пожалуйста, подробнее напишите свое мнение. Ваше мнение, да еще мнение человека, которого я не люблю тем более, чем более я вырастаю большой, мне дорого — Тургенева. Он поймет. Печатанное мною прежде я считаю только пробой пера и ор. черн.; печатаемое теперь мне хоть и нравится более прежнего, но слабо кажется, без чего не может быть вступление. Но что дальше будет — бяда!!! Напишите, что будут говорить в знакомых вам различных местах и, главное, как на массу. Верно, пройдет незамеченно. Я жду этого и желаю. Только б не ругали, а то ругательства расстроивают ход этой длинной сосиски, которая у нас, нелириков, так туго и густо лезет».
Вячеслав Курицын разбирает первые главы «Войны и мира» — изучая устройство толстовской камеры, сверяя черновики, журнальную версию и дефинитивную книжную редакцию и пытаясь понять логику изменений, делающих текст одновременно более динамичным и менее понятным. роскошно медленное чтение книги, в которой, казалось, все понятно (в том числе — как она сделана); Курицын выявляет очень прихотливую повествовательную манеру, сложную систему движений и контрдвижений, ракурсов, точек зрения и дико увлекательно рассказывает, как Толстой изобретал свое кино. в конце автор приводит фрагмент переписки ЛНТ и Фета, там есть прекрасный (захотите — не забудете) образ, но вот полная, еще более интересная, версия:
«А знаете, какой я вам про себя скажу сюрприз: как меня стукнула об землю лошадь и сломала руку, когда я после дурмана очнулся, я сказал себе, что я — литератор. И я литератор, но уединенный, потихонечку литератор. На днях выйдет первая половина 1-й части 1805 года. Пожалуйста, подробнее напишите свое мнение. Ваше мнение, да еще мнение человека, которого я не люблю тем более, чем более я вырастаю большой, мне дорого — Тургенева. Он поймет. Печатанное мною прежде я считаю только пробой пера и ор. черн.; печатаемое теперь мне хоть и нравится более прежнего, но слабо кажется, без чего не может быть вступление. Но что дальше будет — бяда!!! Напишите, что будут говорить в знакомых вам различных местах и, главное, как на массу. Верно, пройдет незамеченно. Я жду этого и желаю. Только б не ругали, а то ругательства расстроивают ход этой длинной сосиски, которая у нас, нелириков, так туго и густо лезет».
новый фильм Кроненберга мл. очень искусно шифруется: стертое и вместе с тем намекающее на другой престижный заголовок название «В чужой шкуре», обрамление в виде трэш-трейлеров (что может быть грустнее хоррора, про который сразу, за две минуты, понятно, до чего он ленив и ужасен), да даже Шона Бина при известной пристрастности можно счесть отягчающим обстоятельством. синтаксически тут полагается сказать что-то вроде «а на деле получился шедевр», но это прямо сильное преувеличение; занятный, симпатичный фильм — но и не меньше. Кроненберги замечательно умеют изображать будущее-штрих, какую-то параллельную ветвь эволюции, где одно прорывное открытие (в данном случае — возможность подчинять чужое сознание) не влечет за собой столь же головокружительных изменений в сфере дизайна (в кадре начало 2010-х, каким его запомнил шампанский класс) или даже мобильных технологий (главная героиня звонит с раскладушки). отсюда, по-видимому, фирменная уже физиологичность, которая рифмуется с аналоговостью самого шпионского интерфейса: все эти колесики, реле, брутальный — не трубку поднять — способ отсоединения. но главное — свойственная всем хорошим авторам расточительность, непрагматичность: трубка от дедушки, бабочка под стеклом, страшная танцующая кукла — и даже как-то забывается, сколько этот фильм вылил на тебя крови. еще почему-то было приятно увидеть Туппенс Мидддлтон (Элен из «Войны и мира») в небольшой роли; как оказалось, через месяц ее покажут в «Манке», а пока можно полистать ее черно-белый инстаграм — фотография финчеровского стула, цитаты Дилана Томаса и Толстого, какие-то надгробья в высокой траве; сразу видно, интересный человек.
есть некрологи, которые закрепляют положение дел, как бы визируют посмертный — впрочем, не значит окончательный — статус покойного. эмоция, которую они предполагают вызвать у читателя, — согласие: и я так думаю, боже, как точно. а есть некрологи, претендующие на то, чтобы, обводя мелом почившую фигуру, сделать рискованный крюк и захватить белой чертой окрестные здания, мост через реку, центральную площадь, в идеале — весь мир. к числу таких текстов относится эссе Максима Семеляка о Михаиле Жванецком: за детскими, смешными воспоминаниями — ошарашивающий и при этом тонко нюансированный вывод: МЖ, этот гулко, куда-то в себя шутивший дядечка с низко сидящими очками, вообще-то был советским Беккетом, а может быть, даже Хайдеггером.
Семеляк в некотором смысле породил и следующий материал в одноименном разделе «Полки». в сентябре мне подарили знаменитый номер Prime Russian Magazine про марксизм, в котором среди статей Цветкова, Кантора, Иглтона и других притаилось интервью МС с Александром Жолковским — кажется, насовсем уже забытое Сетью: по адресу теперь предлагают послушать Эда Ширана и «Сектор газа». примерно через месяц стало известно, что у АЖ (или, как он подписывается, AZ) выходит новая книга, и вот уже в середине сборника виньеток «Все свои» я раздумываю, что бы такого спросить у автора, который, обогатив зощенковедение и бунинистику серией остроумных, дразнящих наблюдений, породил вдруг слепаковологию. об этом, то есть интересе к «непрестижным» сочинениям — а еще об архивах, «малой ветви» русской литературы и обиженных в его игривых мемуарах коллегах — и поговорили.
Семеляк в некотором смысле породил и следующий материал в одноименном разделе «Полки». в сентябре мне подарили знаменитый номер Prime Russian Magazine про марксизм, в котором среди статей Цветкова, Кантора, Иглтона и других притаилось интервью МС с Александром Жолковским — кажется, насовсем уже забытое Сетью: по адресу теперь предлагают послушать Эда Ширана и «Сектор газа». примерно через месяц стало известно, что у АЖ (или, как он подписывается, AZ) выходит новая книга, и вот уже в середине сборника виньеток «Все свои» я раздумываю, что бы такого спросить у автора, который, обогатив зощенковедение и бунинистику серией остроумных, дразнящих наблюдений, породил вдруг слепаковологию. об этом, то есть интересе к «непрестижным» сочинениям — а еще об архивах, «малой ветви» русской литературы и обиженных в его игривых мемуарах коллегах — и поговорили.
возобновленная серия «Современная западная русистика» весь год баловала дивными новинками — жизнеописание Синявского, предисловия Достоевского, биография как центральный жанр 1930-х; дожили до работы и по нашей части. те, кто покупал русский перевод первого англоязычного романа Набокова в нулевые и начале десятых, в нагрузку получали статью Геннадия Барабтарло «Тайна Найта» — как казалось на любительский взгляд, надежно закрывавшую тему. Присцилла Мейер, автор книг «Русские читают французов» и «Найдите, что спрятал матрос»: «Бледный огонь» Владимира Набокова — как бы разгерметезирует этот текст: то, что у ГБ было превосходно устроенным заводным механизмом, у ПМ, похоже, становится принципиально непостижимой конструкцией, которая противится всякой определенности, финального истолкования.
пхоже — потому что я вычитал это на сайте издательства Northwestern University Press. если перейти на страницу серии Studies in Russian Literature and Theory, в которой вышла книга Мейер, можно провалиться в альтернативное «НЛО»:«Пелевин и несвобода», «Токсичные голоса», «Набоков и поэтика либерализма» — есть даже «Российский капиталистический реализм».
пхоже — потому что я вычитал это на сайте издательства Northwestern University Press. если перейти на страницу серии Studies in Russian Literature and Theory, в которой вышла книга Мейер, можно провалиться в альтернативное «НЛО»:«Пелевин и несвобода», «Токсичные голоса», «Набоков и поэтика либерализма» — есть даже «Российский капиталистический реализм».
удивительно, что в будоражащей, действительно, новости о том, что Стэнли Кубрик хотел экранизировать «Доктора Живаго» (и даже писал об этом лично Борису Пастернаку, напирая, правда, не на достоинства текста — реальные или мнимые, — а на свои собственные достижения), напрочь утрачен поп-культурный контекст конца 1950-х. нам все это, понятно, страшно льстит — будущий великий мастер обратил внимание на эпос о Гражданской войне, звезда с звездой говорит, — но в реальности, кажется, имел место довольно тривиальный коммерческий расчет: «Живаго» — в первую очередь, американский бестселлер не хуже какого-нибудь You Should Have Known (по которому снят мучительный The Undoing), так что внимательный к массовому искусству режиссер просто-напросто ткнул пальцем в очевидный хит. с Пастернаком и его издателем-авантюристом Фельтринелли по понятным причинам не сложилось — зато не отказал грузный русский профессор, чья «Лолита» весь сезон толкалась с «Живаго» в топе продаж.
кто там рассчитывал на новую «Американскую трагедию» («…пастораль», «…ржавчину»), — филорнит и «ведущий романист своего поколения» Джонатан Франзен отложил бинокль и написал семейную сагу в трех книгах под названием A Key to All Mythologies», которое отсылает к «Миддлмарч» Джордж Элиот. твиттер, естественно, в ярости (я так понимаю, чтобы заслужить прощение, ДФ полагается зашить себя в спальный мешок и спрыгнуть в Гудзон), и только редкие голоса — среди прочих внезапно кинокритик New York Times Э.О. Скотт, — напоминают, что это прежде всего хороший писатель. 592 страницы, ждем в следующем октябре.
кто бы, что бы — без ореховых глаз Ани Тейлор-Джой «Ход королевы» можно было бы с чистой совестью выключить после первого эпизода: все лучшее, что происходит там дальше, напрямую связано с АТЖ, умиротворяющим сиянием, которая она вокруг себя распространяет.
что впечатляет даже больше ее зрелой игры — непривычное для американского спортивного кино изображение советских оппонентов. отечественная шахматная элита — это практически политбюро, у которого есть фронтмен (Боргов — Брежнев?), охотно прибегающий к помощи товарищей, и вот эта коллегиальность становится добродетелью, которой так не хватает упрямо индивидуалистичному американскому уму.
столь же удивительна советская Москва, где проводятся не турниры, но мессы (мощный контраст с унылыми состязаниями в Штатах), и, главное, публика: любители непатриотично болеют за нарядную американку, а профессионалы, заседающие на Гоголевском бульваре, вероятно, узнали про Лизу даже прежде, чем она стала звездой на родине.
короче, зря, американские христиане пытались убедить Бет, что СССР — атеистическая империя; если верить Фрэнку и Тевису, только здесь спортсмены могли почувствовать себя богами.
что впечатляет даже больше ее зрелой игры — непривычное для американского спортивного кино изображение советских оппонентов. отечественная шахматная элита — это практически политбюро, у которого есть фронтмен (Боргов — Брежнев?), охотно прибегающий к помощи товарищей, и вот эта коллегиальность становится добродетелью, которой так не хватает упрямо индивидуалистичному американскому уму.
столь же удивительна советская Москва, где проводятся не турниры, но мессы (мощный контраст с унылыми состязаниями в Штатах), и, главное, публика: любители непатриотично болеют за нарядную американку, а профессионалы, заседающие на Гоголевском бульваре, вероятно, узнали про Лизу даже прежде, чем она стала звездой на родине.
короче, зря, американские христиане пытались убедить Бет, что СССР — атеистическая империя; если верить Фрэнку и Тевису, только здесь спортсмены могли почувствовать себя богами.
не стало Николая Алексеевича Богомолова — тончайшего знатока Серебряного века, с лекций которой для студента журфака МГУ и начинался университет. вспоминаются две сцены: как на одном семинаре, где он подменял Владимира Новикова, я спросил НАБ про любимые западные книги, и он рассказывал, как нянчил ребенка и читал Пруста (в оригинале, конечно); и как перед парой мы сидели в кабинете, и он, заметив в моих руках толстую современную книгу, спросил «Терехов?» и, кажется, одобрительно хмыкнул.
соболезнования родным, близким и тем, кому посчастливилось испытать на себе это сияние знания и доброты.
соболезнования родным, близким и тем, кому посчастливилось испытать на себе это сияние знания и доброты.
домучил рецензию Патриши Локвуд на подготовленный Брайаном Бойдом и Анастасией Толстой сборник Think, Write, Speak: Uncollected Essays, Reviews, Interviews and Letters to the Editor в London Review of Books и могу сказать, что лучшее в этом тексте — ерническое Набоков-бинго. anal ruby of one of the bicycles — фраза, которая, действительно, заставляет присвистнуть, — реальная цитата из Bend Sinister.