Приятно окончить книжку хорошим словом — язь, то бишь, закруглить тему, сразу две.
"Весной 1920 года, именно в марте, именно 22 числа, — дадим эти жертвы точности, чтобы заплатить за вход в лоно присяжных документалистов, без чего пытливый читатель нашего времени наверное будет расспрашивать в редакциях — я вышел на рынок. Я вышел на рынок 22 марта и, повторяю, 1920 года".
Грин, "Крысолов", 1924 год.
"Облачным, но светлым днем, в исходе четвертого часа, первого апреля 192… года (иностранный критик заметил как-то, что хотя многие романы, все немецкие например, начинаются с даты, только русские авторы — в силу оригинальной честности нашей литературы — не договаривают единиц) и т.д".
Набоков, "Дар", 1935-1937, если верить предисловию к английскому изданию.
"Весной 1920 года, именно в марте, именно 22 числа, — дадим эти жертвы точности, чтобы заплатить за вход в лоно присяжных документалистов, без чего пытливый читатель нашего времени наверное будет расспрашивать в редакциях — я вышел на рынок. Я вышел на рынок 22 марта и, повторяю, 1920 года".
Грин, "Крысолов", 1924 год.
"Облачным, но светлым днем, в исходе четвертого часа, первого апреля 192… года (иностранный критик заметил как-то, что хотя многие романы, все немецкие например, начинаются с даты, только русские авторы — в силу оригинальной честности нашей литературы — не договаривают единиц) и т.д".
Набоков, "Дар", 1935-1937, если верить предисловию к английскому изданию.
👍64❤22🤔4
Девушка прячется за угол дома от ночного ветра и говорит в телефон:
— Во-первых, я тебя почти не слышу, очень плохая связь... Во-вторых, ты ерунду говоришь.
Коммуникативная функция речи и т.п.
— Во-первых, я тебя почти не слышу, очень плохая связь... Во-вторых, ты ерунду говоришь.
Коммуникативная функция речи и т.п.
❤94😁29👍15🔥3
Сказала тут привычно, что нам некуда переводить Вордсворта и Китса, нет такого регистра в русской поэзии XIX века, разве что Баратынский да Тютчев местами, но их на всё не хватит — и заныло, вроде старой спортивной травмы, то, обо что я бьюсь с тех пор, как стала читать в школе Китса по-английски.
У него есть елизаветинского образца, abab cdcd efef gg, сонет, космической красоты и отчаяния. Написан в 1818 году, при жизни не публиковался. Китсу, кашляющему кровью, двадцать три, жить ему остаётся меньше трёх лет, и он словно поднимает глаза в пространство и начинает:
When I have fears that I may cease to be
Before my pen has glean'd my teeming brain —
Когда мне страшно, что я перестану быть, прежде, чем моё перо понемногу соберёт мой переполненный (битком набитый, с краями налитый) мозг.
Это сказано с тем отрешённым леденящим звоном, который доступен только близко знакомым со своей смертностью, со смертью, уже заходившей поздороваться — и это прекрасно до остановки дыхания, исполнено музыки, даже произносить это есть острое лихорадочное наслаждение.
"Когда страшусь, что смерть прервёт мой труд, и выроню перо я поневоле", — пишет по-русски Левик.
"Когда боюсь, что скоро суждено, исчезнуть мне, что близок этот миг", — Уминская.
"Когда боюсь расстаться навсегда с пером, кишащим мыслями моими", — чур меня, Смирнов-Садовский.
"Когда страшусь покинуть мир до срока, пока в тома не будет мне дано собрать мои разрозненные строки", — Куберский.
"Когда мне страшно, что в едином миге сгорит вся жизнь — и прахом отойду", — Чухонцев.
"Когда страшусь, что умереть могу, всего себя в стихи не переплавив", — Ларин.
"Когда в тоске предчувствую конец и думаю, что не наполню книги всем, что в мозгу созрело", — Жовтис.
И так далее.
Я совершенно не умею переводить в рифму и чувствую себя очень виноватой перед Китсом. Как же так, у него там ещё "берег обширного мира" в финале, и любовь и слава, тонущие в ничём... ничте?.. nothingness, субстантивация отсутствия, что ж он делает, обожаемый негодяй.
У него есть елизаветинского образца, abab cdcd efef gg, сонет, космической красоты и отчаяния. Написан в 1818 году, при жизни не публиковался. Китсу, кашляющему кровью, двадцать три, жить ему остаётся меньше трёх лет, и он словно поднимает глаза в пространство и начинает:
When I have fears that I may cease to be
Before my pen has glean'd my teeming brain —
Когда мне страшно, что я перестану быть, прежде, чем моё перо понемногу соберёт мой переполненный (битком набитый, с краями налитый) мозг.
Это сказано с тем отрешённым леденящим звоном, который доступен только близко знакомым со своей смертностью, со смертью, уже заходившей поздороваться — и это прекрасно до остановки дыхания, исполнено музыки, даже произносить это есть острое лихорадочное наслаждение.
"Когда страшусь, что смерть прервёт мой труд, и выроню перо я поневоле", — пишет по-русски Левик.
"Когда боюсь, что скоро суждено, исчезнуть мне, что близок этот миг", — Уминская.
"Когда боюсь расстаться навсегда с пером, кишащим мыслями моими", — чур меня, Смирнов-Садовский.
"Когда страшусь покинуть мир до срока, пока в тома не будет мне дано собрать мои разрозненные строки", — Куберский.
"Когда мне страшно, что в едином миге сгорит вся жизнь — и прахом отойду", — Чухонцев.
"Когда страшусь, что умереть могу, всего себя в стихи не переплавив", — Ларин.
"Когда в тоске предчувствую конец и думаю, что не наполню книги всем, что в мозгу созрело", — Жовтис.
И так далее.
Я совершенно не умею переводить в рифму и чувствую себя очень виноватой перед Китсом. Как же так, у него там ещё "берег обширного мира" в финале, и любовь и слава, тонущие в ничём... ничте?.. nothingness, субстантивация отсутствия, что ж он делает, обожаемый негодяй.
❤145👍24👏14
Что такое "некуда переводить" — и почему с ним нелегко бороться.
Ни один текст, как известно, не существует сам по себе, он органически связан со временем создания, с тем, что принято называть горизонтальным контекстом; встроен и в контекст вертикальный, то бишь, в традицию во всей её полноте, никто с нуля не пишет, даже отрицание предшественников их учитывает. То же и с лексикой, она не может противоречить эпохе, культуре и авторскому регистру. Когда нам режет глаз "мыза" в переводе Китса — это как раз выпадение из контекста, мызой в русском языке может называться только прибалтийская сельская усадьба, а при чём тут Китс? Девятнадцатый век должен опознаваться как девятнадцатый, шестнадцатый хорошо бы, чтобы опознавался как шестнадцатый, но тут мы упираемся в отсутствие на русском поэзии шестнадцатого века, параллельной елизаветинцам, наша литература шла другим путём, и, допустим, Филипп Сидни — не всё же о Шекспире! — у нас будет говорить на умышленном лирическом конструкте, где с метода по тропу — сонету рубашка.
Казалось бы, какая проблема с Китсом, русская поэзия в первой трети XIX столетия цветёт так, что только успевай срезать, пошёл да набрал. Только вот помимо контекста есть ещё и текст, а он, если о нём стоит говорить, при всей встроенности в контексты свой, индивидуальный, на соседей не слишком похожий, даже если носит модный фрак. Байрона можно переводить Пушкиным, потому что Пушкин Байрону отдал дань поклонения, как и вся читающая Европа, он даже Онегину на стол портрет кумира поставил, не говоря о том, что южные поэмы кроил по лекалам восточных поэм Байрона (здесь нужно сказать, что понятное увлечение тёмным лордом — да, я знаю — Пушкин перерос, он заказал по умершему в Греции Байрону панихиду, "за упокой души боярина Георгия", отпев заодно и свой байронизм). А кем переводить Китса? А некем, потому что Китсу у нас тогда никто не подражал, у нас английскую поэзию в те времена читали больше во французских переводах, которые байроническое сохраняют хорошо, оно не в природе языка, но в природе поддающихся пересказу идей, но вот когда дело касается именно языка, речи, говорения — бесполезны.
Из всех английских романтиков самые непереводимые — Вордсворт и Китс, потому что они именно говорят, говорят по-английски, говорят так, как не говорит больше никто. Когда Китс произносит в потоке речи, что видит upon the night’s starr’d face огромные облачные символы, у желающего это перевести перегревается мозг. Потому что лицо ночи в звёздах, но звёзды здесь — причастие страдательного залога. Озвезденное... иззвезженное?.. а, бодай его, пусть будет другое причастие, пропускающее звёзды в русский язык, но какое? Вот он, момент истины: выбери неверно, и Китс рассыплется, как тот, кто в стареньком фильме про Индиану Джонса ошибся с Граалем. Нужно что-то почти незаметное, нейтральное, служебное, вроде "покрытое", скажешь "усыпанное" или, не дай бог, "испещрённое", свалишься в стандартный безличный поэтизм.
Естественно, это невозможно впихнуть в перевод сонета. Поэтому наши переводчики пытаются сказать что-то, похожее издали на Китса. "Когда я вижу ночи звёздный лик", — Левик. "В безмолвный час ночной глядящему в небесный светлый лик", — Сухарев. "Когда смотрю на звезды в час ночной", — Жовтис. "Читаю в звездном куполе ночном", — Куберский и т.д. Там же ещё для говорящего по-русски стоит капкан, сказать "звёздная ночь", это же так естественно — и превратить Китса в гарнизонного писаря, балующегося стишками.
Huge cloudy symbols.
По ощущению от текста это похоже разве что на "он убедительно пророчит мне страну" Баратынского. Но где же взять Баратынского на всего Китса.
Ни один текст, как известно, не существует сам по себе, он органически связан со временем создания, с тем, что принято называть горизонтальным контекстом; встроен и в контекст вертикальный, то бишь, в традицию во всей её полноте, никто с нуля не пишет, даже отрицание предшественников их учитывает. То же и с лексикой, она не может противоречить эпохе, культуре и авторскому регистру. Когда нам режет глаз "мыза" в переводе Китса — это как раз выпадение из контекста, мызой в русском языке может называться только прибалтийская сельская усадьба, а при чём тут Китс? Девятнадцатый век должен опознаваться как девятнадцатый, шестнадцатый хорошо бы, чтобы опознавался как шестнадцатый, но тут мы упираемся в отсутствие на русском поэзии шестнадцатого века, параллельной елизаветинцам, наша литература шла другим путём, и, допустим, Филипп Сидни — не всё же о Шекспире! — у нас будет говорить на умышленном лирическом конструкте, где с метода по тропу — сонету рубашка.
Казалось бы, какая проблема с Китсом, русская поэзия в первой трети XIX столетия цветёт так, что только успевай срезать, пошёл да набрал. Только вот помимо контекста есть ещё и текст, а он, если о нём стоит говорить, при всей встроенности в контексты свой, индивидуальный, на соседей не слишком похожий, даже если носит модный фрак. Байрона можно переводить Пушкиным, потому что Пушкин Байрону отдал дань поклонения, как и вся читающая Европа, он даже Онегину на стол портрет кумира поставил, не говоря о том, что южные поэмы кроил по лекалам восточных поэм Байрона (здесь нужно сказать, что понятное увлечение тёмным лордом — да, я знаю — Пушкин перерос, он заказал по умершему в Греции Байрону панихиду, "за упокой души боярина Георгия", отпев заодно и свой байронизм). А кем переводить Китса? А некем, потому что Китсу у нас тогда никто не подражал, у нас английскую поэзию в те времена читали больше во французских переводах, которые байроническое сохраняют хорошо, оно не в природе языка, но в природе поддающихся пересказу идей, но вот когда дело касается именно языка, речи, говорения — бесполезны.
Из всех английских романтиков самые непереводимые — Вордсворт и Китс, потому что они именно говорят, говорят по-английски, говорят так, как не говорит больше никто. Когда Китс произносит в потоке речи, что видит upon the night’s starr’d face огромные облачные символы, у желающего это перевести перегревается мозг. Потому что лицо ночи в звёздах, но звёзды здесь — причастие страдательного залога. Озвезденное... иззвезженное?.. а, бодай его, пусть будет другое причастие, пропускающее звёзды в русский язык, но какое? Вот он, момент истины: выбери неверно, и Китс рассыплется, как тот, кто в стареньком фильме про Индиану Джонса ошибся с Граалем. Нужно что-то почти незаметное, нейтральное, служебное, вроде "покрытое", скажешь "усыпанное" или, не дай бог, "испещрённое", свалишься в стандартный безличный поэтизм.
Естественно, это невозможно впихнуть в перевод сонета. Поэтому наши переводчики пытаются сказать что-то, похожее издали на Китса. "Когда я вижу ночи звёздный лик", — Левик. "В безмолвный час ночной глядящему в небесный светлый лик", — Сухарев. "Когда смотрю на звезды в час ночной", — Жовтис. "Читаю в звездном куполе ночном", — Куберский и т.д. Там же ещё для говорящего по-русски стоит капкан, сказать "звёздная ночь", это же так естественно — и превратить Китса в гарнизонного писаря, балующегося стишками.
Huge cloudy symbols.
По ощущению от текста это похоже разве что на "он убедительно пророчит мне страну" Баратынского. Но где же взять Баратынского на всего Китса.
👍93❤60👏3🤯2
Любимый мой жанр литературного комментария иногда всё же волшебно приближается к "Бувару и Пекюше". Из примечаний к Мандельштаму (Я не увижу знаменитой "Федры"):
Мельпомена — муза трагедии.
Грек — здесь: воплощение гармонического мироощущения.
Мельпомена — муза трагедии.
Грек — здесь: воплощение гармонического мироощущения.
❤42😁13👍8
В примечаниях к Мандельштаму я оказалась опять же из-за вопросов перевода, потому что вспомнила историю создания "Не веря воскресенья чуду". Автограф стихотворения датирован июнем 1916 года, и в автографе вместо двух строк отточия:
Не веря воскресенья чуду,
На кладбище гуляли мы.
— Ты знаешь, мне земля повсюду
Напоминает те холмы.
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . .
Где обрывается Россия
Над морем черным и глухим.
Но в первой публикации, в номере "Аполлона" за ноябрь-декабрь того же года, текст выглядит так:
Не веря воскресенья чуду,
На кладбище гуляли мы.
— Ты знаешь, мне земля повсюду
Напоминает те холмы.
Я через овиди степные
Тянулся в каменистый Крым,
Где обрывается Россия
Над морем черным и глухим.
Мандельштам рассказывал, что эти две строки предложил Лозинский, которому зияние казалось мучительным.
Есть большая авторская честность в том, чтобы оставить пробел там, где строка не пришла, не заполнять пробежкой — в баскетбольном смысле тоже — до рифмы. Переводчики самой возможности подобной честности печально лишены, перевод с отточиями в печать не возьмут.
Но читаешь иные переводы того же Китса и видишь: вот здесь строка рифмостремительная, порожняя, зряшная. И там, где в оригинале плотнейшее вещество смысла, получается по-русски седьмая вода на киселе.
Не веря воскресенья чуду,
На кладбище гуляли мы.
— Ты знаешь, мне земля повсюду
Напоминает те холмы.
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . .
Где обрывается Россия
Над морем черным и глухим.
Но в первой публикации, в номере "Аполлона" за ноябрь-декабрь того же года, текст выглядит так:
Не веря воскресенья чуду,
На кладбище гуляли мы.
— Ты знаешь, мне земля повсюду
Напоминает те холмы.
Я через овиди степные
Тянулся в каменистый Крым,
Где обрывается Россия
Над морем черным и глухим.
Мандельштам рассказывал, что эти две строки предложил Лозинский, которому зияние казалось мучительным.
Есть большая авторская честность в том, чтобы оставить пробел там, где строка не пришла, не заполнять пробежкой — в баскетбольном смысле тоже — до рифмы. Переводчики самой возможности подобной честности печально лишены, перевод с отточиями в печать не возьмут.
Но читаешь иные переводы того же Китса и видишь: вот здесь строка рифмостремительная, порожняя, зряшная. И там, где в оригинале плотнейшее вещество смысла, получается по-русски седьмая вода на киселе.
❤90👍26🔥6
В XXI строфе первой главы "Онегина", там, где "раскланялся, потом на сцену в большом рассеянье взглянул" в черновике стояло:
"Наташ знакомых
Своих Анют, Наташ, Анет".
Ах, как жаль, что он передумал.
"Наташ знакомых
Своих Анют, Наташ, Анет".
Ах, как жаль, что он передумал.
👍57❤19🔥9
За что любить Яна Манкеса.
За тихие пейзажи и натюрморты, за линию и работу цвета, за внутреннюю интенсивность при лаконичности формы, — голландцы умеют! — за мягкий свет во влажном туманном воздухе. И за кроликов и сов, конечно.
Всего тридцать лет прожил. Как же я ненавижу туберкулёз.
За тихие пейзажи и натюрморты, за линию и работу цвета, за внутреннюю интенсивность при лаконичности формы, — голландцы умеют! — за мягкий свет во влажном туманном воздухе. И за кроликов и сов, конечно.
Всего тридцать лет прожил. Как же я ненавижу туберкулёз.
❤204👍40
Вспомнили давеча в разговоре с другом, как Вильгельм рассказывает Адсону про венецианца, который видел единорога и нашёл, что зверь это толстый, свирепый, уродливый и чёрный, стало быть, лучше не водить девиц в лес, где единорог водится. Зачем единорогу девиц водить, известно: только непорочная дева может зверя привлечь, он слагает голову ей на лоно, после чего его можно брать тёпленького и разделывать на целебные снадобья; так знает средневековье.
Знает оно, однако, и то, что единорог, будь он белый и изящный, или толстый и чёрный, как утверждал тот венецианец, нравом наделён буйным, агрессивен и опасен. Именно таков он в притче из "Повести о Варлааме и Иоасафе", где символизирует вечно преследующую человека смерть. Те, кто слушал мою лекцию про мышей, сюжет этой притчи знают, остальным коротко перескажу: некий человек, убегая от разъярённого единорога, упал с обрыва, но, успев ухватиться за дерево и, стоя на выступе скалы, уже, было считал, что спасся, когда увидел, что под скалой его караулит дракон, из нор под ногами ползут змеи, а корни дерева подтачивают две мыши, белая и чёрная — но с ветви дерева капал мёд, и поедая этот мёд, человек забыл о своих напастях. Смерть, ад, ничтожные стихии, составляющие тело, вечно бегущее время, дни и ночи, и обманчивые удовольствия этого мира.
А знание, как известно, сила.
"Недолго пришлось ему искать: единорог вскоре и сам вышел к нему и прямо устремился на портного, собираясь сразу пронзить его своим рогом. "Постой, постой, потише! — сказал портняжка. — Так скоро-то нельзя же!". И в то время как зверь уж совсем на него наскакивал, он проворно юркнул за дерево. Единорог со всего разбега ткнулся в дерево и так крепко всадил в его ствол свой острый рог, что не в силах был его сразу вытащить и очутился как бы на привязи. "Ну, теперь не уйдёшь от меня", — сказал портняжка, обвязал веревкой единорогу шею, потом вырубил топором его рог из древесного ствола и преспокойно вывел зверя из леса и привёл к королю".
Храбрый Портняжка читал псевдо-Дамаскина, похоже.
Знает оно, однако, и то, что единорог, будь он белый и изящный, или толстый и чёрный, как утверждал тот венецианец, нравом наделён буйным, агрессивен и опасен. Именно таков он в притче из "Повести о Варлааме и Иоасафе", где символизирует вечно преследующую человека смерть. Те, кто слушал мою лекцию про мышей, сюжет этой притчи знают, остальным коротко перескажу: некий человек, убегая от разъярённого единорога, упал с обрыва, но, успев ухватиться за дерево и, стоя на выступе скалы, уже, было считал, что спасся, когда увидел, что под скалой его караулит дракон, из нор под ногами ползут змеи, а корни дерева подтачивают две мыши, белая и чёрная — но с ветви дерева капал мёд, и поедая этот мёд, человек забыл о своих напастях. Смерть, ад, ничтожные стихии, составляющие тело, вечно бегущее время, дни и ночи, и обманчивые удовольствия этого мира.
А знание, как известно, сила.
"Недолго пришлось ему искать: единорог вскоре и сам вышел к нему и прямо устремился на портного, собираясь сразу пронзить его своим рогом. "Постой, постой, потише! — сказал портняжка. — Так скоро-то нельзя же!". И в то время как зверь уж совсем на него наскакивал, он проворно юркнул за дерево. Единорог со всего разбега ткнулся в дерево и так крепко всадил в его ствол свой острый рог, что не в силах был его сразу вытащить и очутился как бы на привязи. "Ну, теперь не уйдёшь от меня", — сказал портняжка, обвязал веревкой единорогу шею, потом вырубил топором его рог из древесного ствола и преспокойно вывел зверя из леса и привёл к королю".
Храбрый Портняжка читал псевдо-Дамаскина, похоже.
👍86❤36