Что такое "некуда переводить" — и почему с ним нелегко бороться.
Ни один текст, как известно, не существует сам по себе, он органически связан со временем создания, с тем, что принято называть горизонтальным контекстом; встроен и в контекст вертикальный, то бишь, в традицию во всей её полноте, никто с нуля не пишет, даже отрицание предшественников их учитывает. То же и с лексикой, она не может противоречить эпохе, культуре и авторскому регистру. Когда нам режет глаз "мыза" в переводе Китса — это как раз выпадение из контекста, мызой в русском языке может называться только прибалтийская сельская усадьба, а при чём тут Китс? Девятнадцатый век должен опознаваться как девятнадцатый, шестнадцатый хорошо бы, чтобы опознавался как шестнадцатый, но тут мы упираемся в отсутствие на русском поэзии шестнадцатого века, параллельной елизаветинцам, наша литература шла другим путём, и, допустим, Филипп Сидни — не всё же о Шекспире! — у нас будет говорить на умышленном лирическом конструкте, где с метода по тропу — сонету рубашка.
Казалось бы, какая проблема с Китсом, русская поэзия в первой трети XIX столетия цветёт так, что только успевай срезать, пошёл да набрал. Только вот помимо контекста есть ещё и текст, а он, если о нём стоит говорить, при всей встроенности в контексты свой, индивидуальный, на соседей не слишком похожий, даже если носит модный фрак. Байрона можно переводить Пушкиным, потому что Пушкин Байрону отдал дань поклонения, как и вся читающая Европа, он даже Онегину на стол портрет кумира поставил, не говоря о том, что южные поэмы кроил по лекалам восточных поэм Байрона (здесь нужно сказать, что понятное увлечение тёмным лордом — да, я знаю — Пушкин перерос, он заказал по умершему в Греции Байрону панихиду, "за упокой души боярина Георгия", отпев заодно и свой байронизм). А кем переводить Китса? А некем, потому что Китсу у нас тогда никто не подражал, у нас английскую поэзию в те времена читали больше во французских переводах, которые байроническое сохраняют хорошо, оно не в природе языка, но в природе поддающихся пересказу идей, но вот когда дело касается именно языка, речи, говорения — бесполезны.
Из всех английских романтиков самые непереводимые — Вордсворт и Китс, потому что они именно говорят, говорят по-английски, говорят так, как не говорит больше никто. Когда Китс произносит в потоке речи, что видит upon the night’s starr’d face огромные облачные символы, у желающего это перевести перегревается мозг. Потому что лицо ночи в звёздах, но звёзды здесь — причастие страдательного залога. Озвезденное... иззвезженное?.. а, бодай его, пусть будет другое причастие, пропускающее звёзды в русский язык, но какое? Вот он, момент истины: выбери неверно, и Китс рассыплется, как тот, кто в стареньком фильме про Индиану Джонса ошибся с Граалем. Нужно что-то почти незаметное, нейтральное, служебное, вроде "покрытое", скажешь "усыпанное" или, не дай бог, "испещрённое", свалишься в стандартный безличный поэтизм.
Естественно, это невозможно впихнуть в перевод сонета. Поэтому наши переводчики пытаются сказать что-то, похожее издали на Китса. "Когда я вижу ночи звёздный лик", — Левик. "В безмолвный час ночной глядящему в небесный светлый лик", — Сухарев. "Когда смотрю на звезды в час ночной", — Жовтис. "Читаю в звездном куполе ночном", — Куберский и т.д. Там же ещё для говорящего по-русски стоит капкан, сказать "звёздная ночь", это же так естественно — и превратить Китса в гарнизонного писаря, балующегося стишками.
Huge cloudy symbols.
По ощущению от текста это похоже разве что на "он убедительно пророчит мне страну" Баратынского. Но где же взять Баратынского на всего Китса.
Ни один текст, как известно, не существует сам по себе, он органически связан со временем создания, с тем, что принято называть горизонтальным контекстом; встроен и в контекст вертикальный, то бишь, в традицию во всей её полноте, никто с нуля не пишет, даже отрицание предшественников их учитывает. То же и с лексикой, она не может противоречить эпохе, культуре и авторскому регистру. Когда нам режет глаз "мыза" в переводе Китса — это как раз выпадение из контекста, мызой в русском языке может называться только прибалтийская сельская усадьба, а при чём тут Китс? Девятнадцатый век должен опознаваться как девятнадцатый, шестнадцатый хорошо бы, чтобы опознавался как шестнадцатый, но тут мы упираемся в отсутствие на русском поэзии шестнадцатого века, параллельной елизаветинцам, наша литература шла другим путём, и, допустим, Филипп Сидни — не всё же о Шекспире! — у нас будет говорить на умышленном лирическом конструкте, где с метода по тропу — сонету рубашка.
Казалось бы, какая проблема с Китсом, русская поэзия в первой трети XIX столетия цветёт так, что только успевай срезать, пошёл да набрал. Только вот помимо контекста есть ещё и текст, а он, если о нём стоит говорить, при всей встроенности в контексты свой, индивидуальный, на соседей не слишком похожий, даже если носит модный фрак. Байрона можно переводить Пушкиным, потому что Пушкин Байрону отдал дань поклонения, как и вся читающая Европа, он даже Онегину на стол портрет кумира поставил, не говоря о том, что южные поэмы кроил по лекалам восточных поэм Байрона (здесь нужно сказать, что понятное увлечение тёмным лордом — да, я знаю — Пушкин перерос, он заказал по умершему в Греции Байрону панихиду, "за упокой души боярина Георгия", отпев заодно и свой байронизм). А кем переводить Китса? А некем, потому что Китсу у нас тогда никто не подражал, у нас английскую поэзию в те времена читали больше во французских переводах, которые байроническое сохраняют хорошо, оно не в природе языка, но в природе поддающихся пересказу идей, но вот когда дело касается именно языка, речи, говорения — бесполезны.
Из всех английских романтиков самые непереводимые — Вордсворт и Китс, потому что они именно говорят, говорят по-английски, говорят так, как не говорит больше никто. Когда Китс произносит в потоке речи, что видит upon the night’s starr’d face огромные облачные символы, у желающего это перевести перегревается мозг. Потому что лицо ночи в звёздах, но звёзды здесь — причастие страдательного залога. Озвезденное... иззвезженное?.. а, бодай его, пусть будет другое причастие, пропускающее звёзды в русский язык, но какое? Вот он, момент истины: выбери неверно, и Китс рассыплется, как тот, кто в стареньком фильме про Индиану Джонса ошибся с Граалем. Нужно что-то почти незаметное, нейтральное, служебное, вроде "покрытое", скажешь "усыпанное" или, не дай бог, "испещрённое", свалишься в стандартный безличный поэтизм.
Естественно, это невозможно впихнуть в перевод сонета. Поэтому наши переводчики пытаются сказать что-то, похожее издали на Китса. "Когда я вижу ночи звёздный лик", — Левик. "В безмолвный час ночной глядящему в небесный светлый лик", — Сухарев. "Когда смотрю на звезды в час ночной", — Жовтис. "Читаю в звездном куполе ночном", — Куберский и т.д. Там же ещё для говорящего по-русски стоит капкан, сказать "звёздная ночь", это же так естественно — и превратить Китса в гарнизонного писаря, балующегося стишками.
Huge cloudy symbols.
По ощущению от текста это похоже разве что на "он убедительно пророчит мне страну" Баратынского. Но где же взять Баратынского на всего Китса.
👍93❤60👏3🤯2
Любимый мой жанр литературного комментария иногда всё же волшебно приближается к "Бувару и Пекюше". Из примечаний к Мандельштаму (Я не увижу знаменитой "Федры"):
Мельпомена — муза трагедии.
Грек — здесь: воплощение гармонического мироощущения.
Мельпомена — муза трагедии.
Грек — здесь: воплощение гармонического мироощущения.
❤42😁13👍8
В примечаниях к Мандельштаму я оказалась опять же из-за вопросов перевода, потому что вспомнила историю создания "Не веря воскресенья чуду". Автограф стихотворения датирован июнем 1916 года, и в автографе вместо двух строк отточия:
Не веря воскресенья чуду,
На кладбище гуляли мы.
— Ты знаешь, мне земля повсюду
Напоминает те холмы.
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . .
Где обрывается Россия
Над морем черным и глухим.
Но в первой публикации, в номере "Аполлона" за ноябрь-декабрь того же года, текст выглядит так:
Не веря воскресенья чуду,
На кладбище гуляли мы.
— Ты знаешь, мне земля повсюду
Напоминает те холмы.
Я через овиди степные
Тянулся в каменистый Крым,
Где обрывается Россия
Над морем черным и глухим.
Мандельштам рассказывал, что эти две строки предложил Лозинский, которому зияние казалось мучительным.
Есть большая авторская честность в том, чтобы оставить пробел там, где строка не пришла, не заполнять пробежкой — в баскетбольном смысле тоже — до рифмы. Переводчики самой возможности подобной честности печально лишены, перевод с отточиями в печать не возьмут.
Но читаешь иные переводы того же Китса и видишь: вот здесь строка рифмостремительная, порожняя, зряшная. И там, где в оригинале плотнейшее вещество смысла, получается по-русски седьмая вода на киселе.
Не веря воскресенья чуду,
На кладбище гуляли мы.
— Ты знаешь, мне земля повсюду
Напоминает те холмы.
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . .
Где обрывается Россия
Над морем черным и глухим.
Но в первой публикации, в номере "Аполлона" за ноябрь-декабрь того же года, текст выглядит так:
Не веря воскресенья чуду,
На кладбище гуляли мы.
— Ты знаешь, мне земля повсюду
Напоминает те холмы.
Я через овиди степные
Тянулся в каменистый Крым,
Где обрывается Россия
Над морем черным и глухим.
Мандельштам рассказывал, что эти две строки предложил Лозинский, которому зияние казалось мучительным.
Есть большая авторская честность в том, чтобы оставить пробел там, где строка не пришла, не заполнять пробежкой — в баскетбольном смысле тоже — до рифмы. Переводчики самой возможности подобной честности печально лишены, перевод с отточиями в печать не возьмут.
Но читаешь иные переводы того же Китса и видишь: вот здесь строка рифмостремительная, порожняя, зряшная. И там, где в оригинале плотнейшее вещество смысла, получается по-русски седьмая вода на киселе.
❤90👍26🔥6
В XXI строфе первой главы "Онегина", там, где "раскланялся, потом на сцену в большом рассеянье взглянул" в черновике стояло:
"Наташ знакомых
Своих Анют, Наташ, Анет".
Ах, как жаль, что он передумал.
"Наташ знакомых
Своих Анют, Наташ, Анет".
Ах, как жаль, что он передумал.
👍57❤19🔥9
За что любить Яна Манкеса.
За тихие пейзажи и натюрморты, за линию и работу цвета, за внутреннюю интенсивность при лаконичности формы, — голландцы умеют! — за мягкий свет во влажном туманном воздухе. И за кроликов и сов, конечно.
Всего тридцать лет прожил. Как же я ненавижу туберкулёз.
За тихие пейзажи и натюрморты, за линию и работу цвета, за внутреннюю интенсивность при лаконичности формы, — голландцы умеют! — за мягкий свет во влажном туманном воздухе. И за кроликов и сов, конечно.
Всего тридцать лет прожил. Как же я ненавижу туберкулёз.
❤204👍40
Вспомнили давеча в разговоре с другом, как Вильгельм рассказывает Адсону про венецианца, который видел единорога и нашёл, что зверь это толстый, свирепый, уродливый и чёрный, стало быть, лучше не водить девиц в лес, где единорог водится. Зачем единорогу девиц водить, известно: только непорочная дева может зверя привлечь, он слагает голову ей на лоно, после чего его можно брать тёпленького и разделывать на целебные снадобья; так знает средневековье.
Знает оно, однако, и то, что единорог, будь он белый и изящный, или толстый и чёрный, как утверждал тот венецианец, нравом наделён буйным, агрессивен и опасен. Именно таков он в притче из "Повести о Варлааме и Иоасафе", где символизирует вечно преследующую человека смерть. Те, кто слушал мою лекцию про мышей, сюжет этой притчи знают, остальным коротко перескажу: некий человек, убегая от разъярённого единорога, упал с обрыва, но, успев ухватиться за дерево и, стоя на выступе скалы, уже, было считал, что спасся, когда увидел, что под скалой его караулит дракон, из нор под ногами ползут змеи, а корни дерева подтачивают две мыши, белая и чёрная — но с ветви дерева капал мёд, и поедая этот мёд, человек забыл о своих напастях. Смерть, ад, ничтожные стихии, составляющие тело, вечно бегущее время, дни и ночи, и обманчивые удовольствия этого мира.
А знание, как известно, сила.
"Недолго пришлось ему искать: единорог вскоре и сам вышел к нему и прямо устремился на портного, собираясь сразу пронзить его своим рогом. "Постой, постой, потише! — сказал портняжка. — Так скоро-то нельзя же!". И в то время как зверь уж совсем на него наскакивал, он проворно юркнул за дерево. Единорог со всего разбега ткнулся в дерево и так крепко всадил в его ствол свой острый рог, что не в силах был его сразу вытащить и очутился как бы на привязи. "Ну, теперь не уйдёшь от меня", — сказал портняжка, обвязал веревкой единорогу шею, потом вырубил топором его рог из древесного ствола и преспокойно вывел зверя из леса и привёл к королю".
Храбрый Портняжка читал псевдо-Дамаскина, похоже.
Знает оно, однако, и то, что единорог, будь он белый и изящный, или толстый и чёрный, как утверждал тот венецианец, нравом наделён буйным, агрессивен и опасен. Именно таков он в притче из "Повести о Варлааме и Иоасафе", где символизирует вечно преследующую человека смерть. Те, кто слушал мою лекцию про мышей, сюжет этой притчи знают, остальным коротко перескажу: некий человек, убегая от разъярённого единорога, упал с обрыва, но, успев ухватиться за дерево и, стоя на выступе скалы, уже, было считал, что спасся, когда увидел, что под скалой его караулит дракон, из нор под ногами ползут змеи, а корни дерева подтачивают две мыши, белая и чёрная — но с ветви дерева капал мёд, и поедая этот мёд, человек забыл о своих напастях. Смерть, ад, ничтожные стихии, составляющие тело, вечно бегущее время, дни и ночи, и обманчивые удовольствия этого мира.
А знание, как известно, сила.
"Недолго пришлось ему искать: единорог вскоре и сам вышел к нему и прямо устремился на портного, собираясь сразу пронзить его своим рогом. "Постой, постой, потише! — сказал портняжка. — Так скоро-то нельзя же!". И в то время как зверь уж совсем на него наскакивал, он проворно юркнул за дерево. Единорог со всего разбега ткнулся в дерево и так крепко всадил в его ствол свой острый рог, что не в силах был его сразу вытащить и очутился как бы на привязи. "Ну, теперь не уйдёшь от меня", — сказал портняжка, обвязал веревкой единорогу шею, потом вырубил топором его рог из древесного ствола и преспокойно вывел зверя из леса и привёл к королю".
Храбрый Портняжка читал псевдо-Дамаскина, похоже.
👍86❤36
Михаил Иванович Плещеев, служивший в Англии по дипломатической части, как и многие дипломаты, не был чужд изящной словесности. Писал под псевдонимами "Англоман" и "Один Оксфортский студент", переводил Свифта, печатался в сборниках трудов "Вольного Российского собрания", в 1775 году впервые перевёл на русский — с английского, это важно! — монолог Гамлета, предпослав ему следующее вступление в виде письма одному из товарищей по собранию:
Надобно чувствовать чрезвычайные дарования, или быть чрезвычайно смелу, чтоб переводить Шакеспира, особливо знаменитые те места его сочинений, в коих сила воображения, мыслей и выражений, нечто отменное и превосходное в себе имеют; однако я не имея тех качеств, какие для такого предприятия нужны, а будучи единственно влюблен в некоторые места Шакеспировых творений, дерзнул перевесть одни из его стихов, кои столь известны, что всякой, кто читать умеет, их наизусть знает, а именно, славный Гамлетов Монолог. К сему подал мне пример, и ободрил меня в намерении, один живописец, которого я знал в Неаполе. Он был весьма посредственный художник, не знал ни рисунка, ни состава красок, и еще меньше имел те тени, которые в Тициановых картинах дают предметам живость, нежность и прозрачность. Но он, влюбясь в его Данаю, осмелился ее списать, и изображая с точнейшею верностию, черты, тени и свет сей картины, сделал такую копию, что все ее иметь хотели, не смотря не ее недостатки, особливо те, кои оригинала не видали, и об оном только способом эстампов понятие имели. Я нашел, что ежели я, подражая сему живописцу, стану стараться вникнуть в смысл Шакеспиров, и его с точностью изобразить, то я буду в состоянии сделать несколько подобное дело копии Данаи, и показать услугу тем, кои об образе сочинения, о сопряжении мыслей и о смелой вольности сего отменного писателя слабое понятие иметь хотят. Я не остановился, вспомня, что Г. Вольтер сей Монолог перевел. Не все Россияне знают Французский язык: к тому ж сравнив сей перевод с оригиналом, я увидел, что Г. Вольтер больше боролся с Шакеспиром, нежели его переводил, и что ежели бы кто-нибудь его перевод на Аглинский язык обратно перевел, то б никто не узнал, что это Шакеспирово сочинение. Я еще нашел, что говорить на Французском языке так, как Шакеспир говорил на Аглинском, почти невозможно, а на Русском можно ему по крайней мере подражать, и когда не силу и не красу его, то дух его сохранить. Я одно только встретил затруднение, которое, однако, больше от свойства нашего воображения, нежели от свойства нашего языка происходит. Мы даем больше уз слогу нашему, нежели сходно с вольностью нашего языка. Кажется, что метафорические те выражения, кои слог и оживляют, и украшают, не довольно нами приняты; и ежели я не обманываюсь, то я приметил, что и в тех из наших писателей, кои самое живое и горячее воображение имели, неодушевленные вещи меньше оживотворены, и умственные бытия реже под чувственным видом изображаются, нежели в чужестранных писателях, а особливо в Аглинских. Сии, может быть, дают воображению своему и лишнюю вольность; но мне кажется, что самая сия погрешность есть источник тех красот, коими их сочинения столь изобильны. Я не знаю, до коих пор мы им подражать можем. Сие никому столько не известно, как Вам, и никто столько не в состоянии подать пример тех вольностей, кои наш язык столь же свободным сделают, сколько он изобилен, тем богатство его умножат. Я уверен, что сие составляет один из главных предметов, кои Вольное Российское Общество, которого Вы Член, имеет, и которому я, если Вы намерение мое одобрите, слабый перевод Гамлетова Монолога посвящаю.
__________________________
То есть, ещё "аглинский", но проблемы перевода уже сформулированы.
Надобно чувствовать чрезвычайные дарования, или быть чрезвычайно смелу, чтоб переводить Шакеспира, особливо знаменитые те места его сочинений, в коих сила воображения, мыслей и выражений, нечто отменное и превосходное в себе имеют; однако я не имея тех качеств, какие для такого предприятия нужны, а будучи единственно влюблен в некоторые места Шакеспировых творений, дерзнул перевесть одни из его стихов, кои столь известны, что всякой, кто читать умеет, их наизусть знает, а именно, славный Гамлетов Монолог. К сему подал мне пример, и ободрил меня в намерении, один живописец, которого я знал в Неаполе. Он был весьма посредственный художник, не знал ни рисунка, ни состава красок, и еще меньше имел те тени, которые в Тициановых картинах дают предметам живость, нежность и прозрачность. Но он, влюбясь в его Данаю, осмелился ее списать, и изображая с точнейшею верностию, черты, тени и свет сей картины, сделал такую копию, что все ее иметь хотели, не смотря не ее недостатки, особливо те, кои оригинала не видали, и об оном только способом эстампов понятие имели. Я нашел, что ежели я, подражая сему живописцу, стану стараться вникнуть в смысл Шакеспиров, и его с точностью изобразить, то я буду в состоянии сделать несколько подобное дело копии Данаи, и показать услугу тем, кои об образе сочинения, о сопряжении мыслей и о смелой вольности сего отменного писателя слабое понятие иметь хотят. Я не остановился, вспомня, что Г. Вольтер сей Монолог перевел. Не все Россияне знают Французский язык: к тому ж сравнив сей перевод с оригиналом, я увидел, что Г. Вольтер больше боролся с Шакеспиром, нежели его переводил, и что ежели бы кто-нибудь его перевод на Аглинский язык обратно перевел, то б никто не узнал, что это Шакеспирово сочинение. Я еще нашел, что говорить на Французском языке так, как Шакеспир говорил на Аглинском, почти невозможно, а на Русском можно ему по крайней мере подражать, и когда не силу и не красу его, то дух его сохранить. Я одно только встретил затруднение, которое, однако, больше от свойства нашего воображения, нежели от свойства нашего языка происходит. Мы даем больше уз слогу нашему, нежели сходно с вольностью нашего языка. Кажется, что метафорические те выражения, кои слог и оживляют, и украшают, не довольно нами приняты; и ежели я не обманываюсь, то я приметил, что и в тех из наших писателей, кои самое живое и горячее воображение имели, неодушевленные вещи меньше оживотворены, и умственные бытия реже под чувственным видом изображаются, нежели в чужестранных писателях, а особливо в Аглинских. Сии, может быть, дают воображению своему и лишнюю вольность; но мне кажется, что самая сия погрешность есть источник тех красот, коими их сочинения столь изобильны. Я не знаю, до коих пор мы им подражать можем. Сие никому столько не известно, как Вам, и никто столько не в состоянии подать пример тех вольностей, кои наш язык столь же свободным сделают, сколько он изобилен, тем богатство его умножат. Я уверен, что сие составляет один из главных предметов, кои Вольное Российское Общество, которого Вы Член, имеет, и которому я, если Вы намерение мое одобрите, слабый перевод Гамлетова Монолога посвящаю.
__________________________
То есть, ещё "аглинский", но проблемы перевода уже сформулированы.
❤106👍52🔥22🥰3
Монолог Гамлета у нас, понятно, переводили больше, чем саму трагедию. Гамлет — самый русский из героев Шекспира, "бытьилинебыть" — "главный" его текст, ну как тут удержаться.
И вот, в 1900 году Аполлон Фёдорович Семёнов, публикующийся под псевдонимом С. Аполлонов, перелагает монолог в одном из самых популярных дореволюционных переводов, Андрея Кронеберга, зачем-то рифмуя, — "Прошлое смелой рукою стереть И с беспощадной судьбою сразиться? Или заснуть навсегда, умереть, В вечный, загробный покой погрузиться?" — эдаким вальсирующим размером, тум-па-па-тум-па-па.
Это бы ладно (нет), но начинается монолог не честным кронеберговским "Быть или не быть? Вот в чём вопрос", нет, начинается он так:
Быть иль не быть?.. Вот ужасный вопрос!..
На что нельзя, невозможно прежде ума не отозваться:
...мёд если есть — то его сразу нет.
И нет конца страданиям
И разочарованиям,
А также огорчениям
И вообще невзгодам,
Ну а что, чем Пух не Гамлет. Гамлет Пух.
И вот, в 1900 году Аполлон Фёдорович Семёнов, публикующийся под псевдонимом С. Аполлонов, перелагает монолог в одном из самых популярных дореволюционных переводов, Андрея Кронеберга, зачем-то рифмуя, — "Прошлое смелой рукою стереть И с беспощадной судьбою сразиться? Или заснуть навсегда, умереть, В вечный, загробный покой погрузиться?" — эдаким вальсирующим размером, тум-па-па-тум-па-па.
Это бы ладно (нет), но начинается монолог не честным кронеберговским "Быть или не быть? Вот в чём вопрос", нет, начинается он так:
Быть иль не быть?.. Вот ужасный вопрос!..
На что нельзя, невозможно прежде ума не отозваться:
...мёд если есть — то его сразу нет.
И нет конца страданиям
И разочарованиям,
А также огорчениям
И вообще невзгодам,
Ну а что, чем Пух не Гамлет. Гамлет Пух.
❤111😁73👍17👏2